Выбрать главу

Служебный романс

Друг мой Махмуд Темирович огибает угол. Обходит нетвердым шагом, осторожно ставя разлапые ступни, как зверь на незнакомую тропу. Не подымает отяжелевшей головы – с пивной котел – в потертой заячьей ушанке, как у всех. Только что полученный орден ничего ему не прибавил, чтоб шапки там или бешметя. Идя за ним, гляжу в его молчаливую спину, на серый синтетический полушубок богатырского размера с раздерганным свалявшимся ворсом. И сам он весь раздерганный. Полчаса назад на работе совал по рваным карманам зарплату, уговаривая подчиненных парней: на кой вам ляд большие деньги, всё равно жена отберет, им сколько ни дай – мало. Огибает угол серого дома постройки двадцать седьмого года. Щербатые балконы щетинятся пучками прошлогодней травы. Снег с них сошел за долгую оттепель. Окна ванных комнат узки, как бойницы. Стёкла, до половины замазанные белилами, уставились на друга моего Махмуда Темировича – а что это он такой невеселый. Высокие двери подъездов хранят недобрые воспоминанья. Имеют такой вид, будто лишь впускают, а выпускать не собираются. Идет весь раздерганный. До пивного ларька еще целая улица и полпереулка. Вкалывает до посиненья, отрабатывает перевод из Уфы в Москву. Башкирия пока смирная. Ест что дают, травится газами нефтепереработки. Пол-улицы осталось топать и полпереулка. Мысль ушла в глубины родового подсознанья и странствует там без цели.

Отцы и деды изящно звались башкирцами и вежливо писались инородцами. Высокие, с притворно сердитыми глазами, коричневыми, как у друга моего Махмуда Темировича. В рысьих шапках, на мохнатых лошадках носились они, всадники Дикой дивизии 1914-ого года, покинув на волю Аллаха свою обалденно красивую землю. Оставив липовые леса пчёлам, роящимся по дуплам. Уступив медведям заветные бортнические места. Дав своевольной рыбе безбедно гулять в светлых реках, рябящих на перекатах мелкой волной. Всё, ребята. Умолкло, заглохло, остыло, иссякло. От всего великолепия остался лишь достойный удивленья характер друга моего Махмуда Темировича Нугуманова.

Андроповское время. Мы нечаянно выпустили из рук ненадежные прикидки цифр, и они пошли по столам высокого начальства. Сидим, стучим зубами. Огромный даже в кресле, Нугуманов торчит средь нас безмолвным истуканом. Наконец прорезался: ошибка сделана, давайте минимизировать ее последствия. И объяснил как. Расхлебалось за полдня. Назавтра он не пришел. Сутки пил в лёжку – плата за страх. Когда появился, заметил с порога: из-за нефти правительства меняют.

Настал Горбачев с антиалкогольной программой. Нугуманов процедил нам сквозь зубы: «'Чем попасть в кампанию, лучше попасть под трамвай. Завязываю надолго, и вам советую». Не сказал «навсегда». Тут к нему пришвартовалась бабёнка Галина Обыдень с нехорошим лицом, настоятельно требующим паранджи, и телесами, вылезающими, как тесто из квашни, из белья любого размера. Она скормила другу моему таблетку тогдашнего простого аспирина. Сделала страшные глаза и заверила: выпьешь – помрешь. Махмуд Темирович галантно уступил ей лавры своего трехлетнего воздержанья.

Ага, друг мой допер до ларька, уткнулся в чью-то спину и растворился в массах. Жизнь вошла в колею. Я стою на остановке «Арсеньевский переулок». Двухэтажные мещанские дома устрашающе безобразны. Троллейбус нейдет, но это уж обычно. На работу кой-как привезли, а с работы не надо. Друг мой Махмуд Темирович отошел в сторонку с кружкой. Пьет с жадностью, рука дрожит. Сильная рука, в которой он так крепко держит дело. Кроме работы, почитай, в жизни его ничего и нет. Прочее всё много ль стоит, как сказал злюка Пер Гюнт плачущей Ингрид. Ага, пошел пешком к метро. Там по дороге еще один ларек.

Вечернее небо конца февраля село на растрепанную шапку друга моего Махмуда Темировича. К легким сумеркам седьмого часа пополудни, время декретное, добавились низкие тучи. Не хочет светло и глубоко открыться клочок неба. И зимние бури спят за плотной стеной городского смога. Истерзанные уже в Уфе бронхи друга моего никак не продышатся. Анкор! еще анкор! глоток хоть чего-нибудь! Но до следующего ларька порядочное расстоянье. И я, одержимая бесом наблюденья, трушу следом. Всё равно троллейбус меня не обгоняет. В этот час водители как правило забивают козла, а потом идут все четверо один за одним. Советские люди прошли долгую подробную школу издевательства друг над другом. Имеешь возможность сделать ближнему пакость – делай. Антихристианство. Но Махмуд Темирович – дитя природы, мерзостям не обученное. Вон завиднелся ларек у Серпуховки, и друг мой пустился веселым аллюром, как лошадка к дому.

Нугуманов умнее меня – не вводимым в заблужденье разумом образованного дикаря. Он насквозь видит несуразности в расчетах и сразу говорит, почему так может быть, а этак не может. Я, как стали говорить в конце девяностых, тащусь. Пялюсь на его здоровенную башку, пытаясь разглядеть, где прячется эта простодушная гениальность. Он милостиво признает мое ученичество и берет с собой на серьезные разговоры. Намедни идем с ним из министерства под раздетыми, измызганными тополями. Я ему: «Вот пью первую рюмку вина – в охотку. А вторую в себя затолкать не могу». Он, варвар, мне отвечает: «Счастливый Вы, Людмила, человек».

Где есть дело, там без пользы выпендриваться. Через двадцать лет узнаешь, насколько твой проект разработки был удачен. Если дал маху, казнишься без чьего-либо упрека. Не понимаю, почему политики так спокойно спят и ездят отдыхать пять раз в году. Мой ни на кого не похожий друг пристроился в очередную очередь. Его неестественного цвета полушубок намок холодной моросью. Голова подвижника и трудоголика сияет бледным нимбом через грязную, много раз оброненную наземь шапчонку.

Весна не спешит. Скорей бы пришла, легче будет. Вхожу в кабинет к Нугуманову – сидит со стеклянными глазами. Вьюсь близ него и так и сяк – не внемлет. Чего-то не выносит его уязвимая душа в этом официальном мире, упрямо стоящем на своем дерьме. Сейчас конкретно не выносит нового коррумпированного Минэнерго, которому нас отфутболили.

Ладно, весна пришла. Веснянками, заклинаньями, хороводами в лесу близ Крюкова, над омуточком талой воды – мы ее вызвали. Она поднялась из подмосковного саженого ельника и полетела через корабельные рощи Елабуги посмотреть, осталось ли еще что хорошего в Башкирии. Махмуд Темирович вернулся из депрессии примерно как из клинической смерти. Обсуждает со мной в коридоре наболевший вопрос – что есть женщина. Я говорю: в хорошем варианте – нечто среднее между мужчиной и ребенком. Такая точка зренья кажется ему правомерной. Друзья-мужчины, расценивая меня как слабое звено в цепи мирового империализма, часто задают подобные вопросы, рассчитывая на честный ответ. Я стараюсь не вводить их в заблужденье. С тех пор, как мой сын стал взрослым, мужчины не составляют для меня загадки и не представляют враждебного лагеря. Несколько прояснив для Махмуда Темировича краеугольную загадку жизни, я ухожу в скверик на недавно окрашенную скамейку, забрав с собой работу. Если буду нужна, на окошко вывесят флажок.

Приходит уж очень щадящее для наших мест лето. Не огрубевшие листья кленов цепляются друг за друга острыми уголками, колеблясь в трепетном воздухе. Устраивают живые зеленые качели. Отбрасывают изменчивую тень. Вязы возле Донского монастыря приладили листок к листку, чтоб не проронить ни единого солнечного луча. Мне не до Нугуманова. Я должна выслушать из уст нового молодого сотрудника все жалобы на жену, с которой он только что развёлся, все аргументы в его оправданье и все излиянья архисложной натуры, взывающей к пониманью. Похоже, тут надолго. Нугуманов у себя в отделе таких фокусов страсть как не любит. Ему свойственен однобокий мусульманский пуризм. Все об этом осведомлены. Мужчина ошивается возле девушки – хулы не будет. Женщина якшается с юношей – хвалы не будет. Мы с Севой, несанкционированные сотрапезники, приходим в дальнюю столовую разными путями и сидим за обедом сверх всякой меры. Ты мне друг, но жену в свой дом введи более юную. Я старше тебя и делить с тобой кров не посмею. Тем временем Махмуд Темирович безо всяких деклараций лишил меня своих наивно-разумных бесед. Так дитя оставляют без десерта. Или-или.