— Начальный знак группы…
Нет.
— У головы, изображенной в профиль…
Нет!
— Зубчатая линия идет…
Вот! Я чуть не упал со стула. Все вокруг и во мне напряглось, словно на миг натянулись тысячи невидимых нитей между мною и этими кленами, ежевикой, лопухами, подорожником и даже крапинками извести на листьях.
— Линия идет вдоль…
Снова — молчание. Но мне стало ясно, что этот уголок природы реагировал на слово «идет». Идет. Глагол. Почему?
Вернувшись домой, я лихорадочно пролистал работу Гюнтера Ноймана «К современному состоянию исследования Фестского диска», но так и не понял, почему мой уголок так отреагировал именно на слово «идет». Дело, видимо, было не в Ноймане и вовсе не в загадках критского письма, которые никогда меня особенно и не занимали.
Отныне я стал чувствовать реакцию моего уголка на то или иное слово, произнесенное мною вслух, а немного спустя — и на мысль, едва зародившуюся в моем мозгу. А в тот апрельский день, когда за перелеском, судя по всему, случилась железнодорожная катастрофа: грохотало железо, выли пожарные машины и кричали женщины, — в тот день, беспокойный и, казалось бы, не располагавший к углубленному размышлению, я вдруг — ни с того ни с сего — задумался о братстве. Братство, думал я, бывает не по оружию только; братство бывает и по ремеслу, по занятиям или труду, но для всемирного братства нужно, чтобы занятие было всеобщим; для объединения необходимо, чтобы у всех было одно общее дело — только при этом условии братство будет не пустым, не бездельным, — таким занятием может быть, например, земледелие, общность земледельческого опыта. И еще вдруг пришла мне в голову мысль: если человек — существо словесное, в противоположность животным и растениям, то в этом случае объединение людей будет литературным, говорящим сообществом…
Внезапно я очнулся — то ли от взрыва за перелеском, то ли от внезапно ударившего понимания: это НЕ Я думаю.
Отерев пот с лица, я растерянно огляделся. Над верхушками деревьев плавали черные хлопья сажи, где-то на одной ноте кричала женщина, натужно выли моторы. Здесь же, в уголке, все было по-прежнему: трепетали закопченной листвой клены, пучилась серо-зеленой пеной ежевика, колебались стебли лопухов. И во всем был строй и смысл — точно такой же, что и во мне, с грустью подумал я. Ни больше и ни меньше.
Плетясь домой, я думал об уголке, который как бы спровоцировал, вызвал меня на размышления о чем-то давно читанном и благополучно забытом. Более того, я был готов допустить, что никогда и не читал этого. Но тогда получалось, что это — не мои мысли. Чьи же? Кленов? Лопухов? Мошек-букашек? Всех вместе? Но могут ли они делать это БЕЗ МЕНЯ? Вряд ли. Я им нужен, чтобы… Господи, но это невозможно! Это они мне нужны, чтобы… а не наоборот!
Дома я перерыл книги, пока наконец не установил, что посетившие меня мысли принадлежат Н. Н. Федорову и содержатся в его статье 1898 года «Что такое добро?» Я никогда не интересовался этим травоядным философом и, как и подозревал, никогда даже и не читал его. Но тогда получалось, что… Дикая нелепость! абсурд! чушь! Даже если допустить, что некоторые — или даже все — идеи существуют вне конкретного человека, то есть были высказаны до или после него, и ему, человеку, дано лишь угадать то, что уже есть, — даже если допустить это, то как определить место в этом процессе для моего уголка? Декорация? Кажется, я начал запутываться, придавая вещам значение, которого они не имели…
Я был так напуган, что несколько дней не появлялся на свалке. И впервые за последние восемь лет я наконец-то спал без сновидений, без тех жутких кошмаров, которые терзали меня со дня гибели сына.
Но уже через две недели я ощутил пустоту, и мои сны являлись мне плеском кленовых листьев, сладким шорохом лиственно-насекомой жизни моего уголка. И я возобновил походы на свалку.
Теперь я мог и помолчать. Но и мой уголок не беспокоил меня. Мы были словно два существа, давным-давно все переговорившие и давным-давно все понимающие без слов. Если мне бывало плохо, ежевика незаметно подбиралась к моим ботинкам и оплетала ноги, так что, когда я собирался домой, приходилось буквально отвоевывать свои ноги у растения. Но это меня не раздражало, а временами и трогало. Иногда же, махнув на все рукой, я проводил в своем уголке несколько дней кряду. Почувствовав голод, довольствовался ягодами ежевики. Попытки же освободиться от ее колючих объятий вызывали явное осуждение со стороны кленов. Да и лопухи так недвусмысленно выказывали свое неодобрение…
Я остался.
Изредка над моей головой пролетают птицы — иные беззвучно. Что-то растет. Но вокруг много такого, что не растет вовсе, словно в страхе перед иной жизнью. К счастью, я забыл, что такое счастье. Да и пространство — зачем мне оно? Довольно вечности, тихо гаснущей в хлорофилле моей крови…