Когда я однажды вышел на заре (утро было ясное, над красноватыми горами по ту сторону моря всходило солнце, рассеивалась ночная дымка, и пчелы, вылетев из ульев, плели золотую паутину вкруг собравшихся у стен монастыря Многих[6]), я наконец-то не только услышал, но и увидел его.
Он стоял на камне и держал речь — поджарый, стройный, в развевающемся плаще.
«Да вознесет тебя Господь на холмы вечные и уподобит крепкой башне с высокими стенами кругом, и да будешь ты разить устами твоими. Жезлом своим будешь ты поражать землю, а духом уст своих — губить нечестивого, и почиет на тебе дух премудрости и разума, дух совета и неизменной крепости, дух познания славы Божией и страха Господня, и будет правда препоясанием чресл твоих, и да сделает Он роги твои железными и копыта твои медными, чтобы бодался ты, аки буйвол, и попирал людей, аки грязь уличную, ибо назначил тебя Господь жезлом правителя…»
Голос Иоанна звучал трубным гласом Бога, хотя тело казалось слишком хрупкой оболочкой для его вести. Да, он был силен и упрям, и я подумал: найдем ли мы с ним когда-нибудь опять общий язык?
Лица Многих были устремлены к нему. Полураскрытые рты, затаенное дыхание, неподвижные руки, притихшие дети; серая толпа на фоне серого песка. Зато глаза у всех горели. И вокруг золотистыми блестками вились пчелы. Собравшиеся здесь люди пришли из равнинных селений, некоторые даже из Иерихона, многие принесли розы и устлали ими землю перед Иоанном, а он словно ничего не видел… Я долго сидел, внимая ему, и, как я заметил, был тут далеко не единственным монахом. Иоанн стал влиятельным в обители человеком, и я подумал: вот кто научит меня оборачиваться мыслью.
Позднее, когда народ разошелся, рассеялся по окрестностям — кто подался в поля, которые в это время года стояли желтые, кто в оливковые рощи в иерихонской стороне, — Иоанн приблизился ко мне:
— Ты попал сюда, Иисус?
Взгляд у него был вопрошающий. Вопрошающий и строгий. Совсем не радостный.
— Да, Иоанн. А сам-то?.. Разве твое место было не в Храме?
— Мой храм тут. В мире за стенами обители царит зло. — Он покачал головой. — Иерусалим осквернен… А ты? Что привело сюда тебя?
— Я хочу учиться, — с искренним удивлением отвечал я.
Он снова покачал головой:
— Пойдем отсюда. Давай я покажу тебе свою пасеку.
Широким угловатым шагом Иоанн повел меня вниз. Его мелькавшие впереди узкие ступни были сплошь изранены, он то и дело потирал руки, словно пытаясь согреться. Мы дошли до берега, до самых солонцов, и он опустился на камень. Вокруг с хриплыми криками носились чибисы. Иоанн задрал голову к горам, к монастырю, цеплявшемуся за эту худосочную землю словно в доказательство того, что жизнь возможна и тут, в самых что ни на есть неблагоприятных условиях. Вдали от Иерусалима. Вдали от общества.
Повсюду трудились люди — здешние новоселы, бедняки из бедняков.
Ульев я, однако, нигде не усмотрел. Спросил у Иоанна. Тот повел рукой окрест и чуть заметно улыбнулся: улыбка с трудом пробилась в уголке рта, осветила сумрачный лик.
— Неужели ты не видишь это множество пчел? Посмотри, как они корпят. Там, и там, и там… Посмотри, как они перелетают с цветка на цветок, собирая мед…
Я видел согбенных стариков и старух, видел детей со вспученными животами, видел прокаженных, звеневших своими колокольчиками по всему склону! Иоанн резко опустил руку, точно закрывая окно в мир, и обернулся ко мне:
— Что привело тебя сюда?
— Ты о чем? Я… я отрекся от мира.
— Нет уж, пожалуйста. Обойдемся без фальши.
— Ты хочешь сказать, я вру, Иоанн?
Он фыркнул:
— Просто это глупо. Что тебе дурного сделал мир? Да ты его любишь. Признайся, любишь? Тогда не бросайся словами.
Я молчал, потому что он был прав. Я действительно до умопомрачения любил мир. Каждый вечер я засыпал с блаженной улыбкой на устах, и эта улыбка светилась в темноте, и я понимал, что она светится благодаря моей связи с Богом, с жизнью, с журчащим во мне источником. Этот источник был реален. Он выходил из-под земли, питая все растущее и развивающееся, все страждущее, все радующееся. Он доставал до звезд на небе и до земляных червей в глубине.
— А ты? — наконец произнес я.
Иоанн пожал плечами и вперился в свои ладони.
— Я тут уже три года. Коль скоро меня предназначили храму, я выбрал самый суровый, самый непримиримый из всех храмов. Мы, здешние монахи, ненавидим Иерусалим, ненавидим двуличие, ненавидим вероломное пособничество священнослужителей римлянам.
6
В кумранской общине этим словом (по-древнееврейски «раббим») обозначались ее полноправные члены (в отличие от неполноправных «новициев»). Здесь его значение шире — см. далее.