— Да.
Увы, я видел, что свобода его совершенно не интересует. Она была ему без надобности. Для таких, как Иоханан, свобода — пустой звук. Он бы даже не почувствовал ее, поскольку не знал, чем она пахнет. Впрочем, нет: почувствовал бы, потому что боялся. Свобода представляла собой угрозу, вызывала смертельный страх. Она вынудила бы Иоханана признать свою ограниченность, свои пределы — то же самое относилось к большинству. Свобода была кабалой, тяжким ярмом. Мечтать о ней было безумием, поскольку она предъявляла огромные требования.
Призывать к свободе было бесчеловечно. Что бы с ней делали Иосиф и Мария? Хотел ли ее даже Иоанн? Бесчеловечно навязывать людям бремя свободы, ведь она требует невероятной ответственности. Свобода — это преобразования и развитие, это неустанный труд ради изменения нашей жизни, наших привычек, наших взглядов. Она показала бы нам вещи в новом свете. Смогли бы мы выдержать такое? И разве кто-нибудь видел эту свободу? Полную свободу, которая складывается из отдельных, частных свобод?
Призывать к свободе значило глумиться над низшим в человеке. Иоанн глумился надо мной, пытаясь приспособить меня к своему порядку вещей. Идея свободы, которую нес с собой Мессия, была преступна, поскольку человек снова и снова убеждался в тщете своих усилий.
Но я ведь, кажется, избавился от этого проклятия? Разве мой сон не был знамением, убедительно доказавшим, что я всего-навсего человек и принадлежу к низким, недостойным тварям, что кругом царит зло и оно чувствует себя вправе делать все, что ему заблагорассудится? Может, мне сказать спасибо перепуганному Иоханану, которого я обозвал предателем, — за то, что напомнил о присущем всему человечеству, указал на наше общее наследие?
Я считал (интересно, кто направляет мои мысли, кто по-прежнему думает посредством меня?), что мне необходимо предательское лицо Иоханана, ибо оно составляет часть мира, то есть часть меня, а из мира нельзя изъять ни единой песчинки. Я считал, что, убив его или взяв в качестве заложника, сумею сохранить в себе образ предательства, образ зла.
Какая заносчивость! Ведь истинным предателем был я сам. Это я лелеял преступные мысли.
У бедного парня, стоявшего ниже меня, — с котловиной за спиной, где тлели и дымились отходы человеческой деятельности, — было совсем не лицо предателя. Его лоснящаяся физиономия излучала лишь ужас смерти, и я понял по ней, как отчаянно приходится жизни бороться со смертью, какую борьбу за выживание приходится вести малейшему проявлению любви.
Сколько же в нашей жизни смерти!
Сколько в нашем свете тьмы!
— Прости меня, Иоханан, — сказал я.
Он вздрогнул:
— За что?
— За мои мысли.
Он стиснул кулачки и потупился. Пока я молчал, наши с ним мысли явно текли в разных направлениях.
— Я и впрямь желал тебе смерти, — наконец вымолвил Иоханан, сглотнув комок в горле. — Да, я хотел ее!
— Знаю, — ответил я.
Как будто он сообщил мне что-то новое.
— И уже сказал, что прощаю тебя.
— Но почему? Ведь я возненавидел тебя с первой нашей встречи в Храме. Ведь я гонялся за тобой по оазису… помнишь, когда ты познакомился с женщиной? Тебе все удавалось, тебе неизменно везло, а мне…
У всякого есть в запасе крайнее средство: признание! В признании — корни того, что живет на поверхности, что читается в лице. Признание трогательно: признаваясь, человек считает себя вырвавшимся из темницы общества и хотя бы на миг вздыхает свободно. Признание означает нарушение правил. Господь все равно уже видел и слышал! Для Него нет ничего сокрытого.
Иоханан, однако, в самом деле вздохнул свободнее, когда я попросил его рассказать о себе. Прежде никто не хотел слушать.
— Несомненно, меня любили. Любил и отец. Конечно, любил. Я уверен… уверен, что это так…
Иоханан словно пытался придать вес будущим обвинениям.
Чтобы под прикрытием этих слов громить всех и вся.
— Но отец был строг. Он был священником в Иерусалимском храме, учил приходивших за наставлением. И хотел сделать священника из меня. Заставлял прилежно учиться. А кормили нас… можно сказать, впроголодь. Спать тоже приходилось немного. Отец вынуждал нас корпеть над книгами до поздней ночи.
Иоханан метнул быстрый взгляд в мою сторону, проверяя, не смеюсь ли я.
— У меня есть брат. С ним была та же история. Отец всячески терзал его. Разумеется, нас обоих били. Как только отец приступал к брату с вопросами, тот начинал заикаться, блевать и с воплями валился на пол. Отец наверняка желал ему добра, но, видно, переборщил. Однажды в брата вселился злой дух, и мальчишку погнали из дома. Теперь он сидит у Овчьих ворот и просит подаяния. Ничего внятного он сказать не может: мешает бес. Отец с ним не видится. Мне повезло чуть больше. Но у меня нет твоих способностей… Отец презирал меня. Когда в Храм приходили новые ученики, он рассказывал мне о них. Во всех подробностях. Снова и снова. Рассказывал и про тебя. Заставлял сидеть в углу и слушать. А после урока всыпал по первое число. Мне доставалось за то, что ты такой умный. «Простой парень, только что от сохи, а знает Писания лучше тебя! — кричал он. — Ты же слышал. Понимаешь, как мне обидно?! Неужели это мой сын?» Мать тоже боялась его после таких вспышек. Она всегда молчала. Только ходила съежившись… как мой брат, как я сам. «Неужели это мой сын?» — орал он. Вот что творилось у нас, когда не было гостей. В Субботу отец созывал к себе одаренных людей со всей округи. Они ели наш хлеб и пили наше вино, а он беседовал с ними. Я мог бы сносить его побои, его оскорбления — если б не эти субботние застолья. Потому что тогда я убеждался, что отец меня не видит! Ты представляешь, что значит, когда тебя не видят?