Я покачал головой.
— Хуже этого нет ничего на свете. Моего брата видят: он сумасшедший, который сидит перед Овчьими воротами. Его открытый рот, неумытая физиономия, смотрящий в одну точку, бессмысленный взгляд, трясущиеся руки, вопли, заглушающие вопли других нищих, — все это омерзительно. Прохожие отворачиваются… однако сначала они его видят! Мне кажется, его тупой взор, его бесприютность должны преследовать их еще долго… даже когда они покинут Иерусалим. Иногда я сам иду к воротам посмотреть на него и на тех, кто, воротя нос в сторону, бросает ему мелочь. Я сходил туда и перед отъездом в монастырь. День был пронизывающе-холодный, лил проливной дождь, какой бывает только в Иерусалиме. Улицы превратились в реки. Брат сидел под дождем, высунув язык, и по этому языку, как по водосточному желобу, сбегала вода. Он не был похож на человека — скорее всего, даже не чувствовал холода и голода. За весь день мимо прошел один старый монах. Он дал брату монетку, но тот не зажал ее в кулаке, а оставил лежать на раскрытой ладони, где она блестела под дождем и где лившиеся с неба потоки сдвигали ее все ближе и ближе к краю… пока она не упала на землю. Я видел, как ее подхватил ручей и, кружа, понес по улице мимо других нищих. Они там сидят в ряд, и один попрошайка выловил ее из воды. И я, стоявший у стены под тамариском, позавидовал брату. Да-да, позавидовал. Я подумал о том, что его видит старик монах, который, возможно, каждый день дает ему монету, а потом размышляет в келье о его судьбе. Подумал, что брат служит поводом для разговоров. И понял, что давно завидовал ему… не отдавая себе в этом отчета. Когда-то ведь и я просил в Храме милостыню. Я не нуждался в ней. Мы жили безбедно. И все же я приохотился — втайне от отца — тянуть руку к паломникам. Как будто хотел задержать их. Меня никто не замечал; я был вроде этого цветка…
Он пнул ногой притулившееся на уступе растение.
— Это баранья трава, — сказал я. — Она растет везде, даже на самых тощих почвах. И легко переносит непогоду.
Иоханану не понравилось, что я перебил его, он потерял мысль и перевел взгляд на долину. Солнце уже поднялось довольно высоко. В селении рядом с монастырем сновали меж подслеповатых домов люди. Я разглядел и отряд легионеров. Иоханан тоже их заметил — и весь напрягся. Когда он продолжил речь, голос его звучал более жестко, более торопливо:
— Если тебя не видят, ты готов на любые поступки. Я стал подворовывать у нищих, стал красть из Храма. Я хотел, чтобы меня поймали, хотел стать кем-то, пусть даже вором. Невыносимо жить, если тебя не замечают, если ты не существуешь даже для камней и деревьев. Такого никто долго не выдержит. Когда я гонялся за тобой по оазису, я хотел прежде всего, чтобы ты меня увидел. Чтобы ты спросил, почему я это делаю, чего мне надобно. Но ты молчал. Я не существовал и для тебя.
— Скажи, эти солдаты… — я показал вниз, — куда они направляются?
— Сюда! — горько улыбнулся он. — Чего ни сделаешь, чтоб тебя увидели?
— И ты считаешь, они увидят тебя? Надеешься стать кем-то?
— Да. По крайней мере, ты обязательно будешь в темнице думать обо мне.
И все же, когда дозор взобрался к нам и солдаты посмотрели на Иоханана, дабы убедиться, что жертва настигнута, он степенно поднял голову к вершине утеса и сказал: — Тот, кого вы ищете, скрылся там! — И онемелой от страха рукой ткнул в сторону паривших у нас над головами грифов. — Я ведь прав?