Занегин появился с двумя портфелями: его и ее. Он медленно и неотвратимо приближался, а ее сердечко, только что бившееся, как птица в клетке, замерло в предзнании, что клетка отворится: лети, птица.
Занегин. У меня идея.
Ариадна. Какая?
Занегин. Идем ко мне. Я тебя умою, а потом попробую…
Ариадна. Кого-о-о?!…
Занегин. Дурочка, попробую тебя нарисовать.
Ариадна. Ты умеешь рисовать?…
Занегин. Конечно. Я же учусь в художественной школе. Параллельно.
Ариадна. Ты хочешь стать художником?
Занегин. Почему хочу — я уже художник. А ты взяла и все испортила.
Ариадна. Что испортила?
Занегин. Я давно хотел тебя нарисовать.
Ариадна. Ты б еще дольше хотел.
Занегин. Это не от меня зависит.
Ариадна. А от кого?
Занегин. Не знаю.
Ариадна. Это можно смыть…
Она вдруг ужасно испугалась, что, действительно, все испортила и ничего нельзя поправить, и сердце вернулось в клетку. С тех пор так и случалось с ее бедным сердечком: то в клетке, то в небесах. Он умыл ее (сам). После чего она обернулась к нему и, теряя собственную волю, потянулась своим чистым лицом к его. Они долго целовались. После чего она истомилась и уже не знала, на каком она свете. После чего он велел ей сидеть тихо и принялся рисовать портрет. Она вышла на картоне заплаканной и нежной, с припухшими губами и глазами, из которых нестерпимо бил свет счастья. Ей долго было неловко смотреть на себя на этом портрете, как будто в нем было подсмотрено что-то, что не предназначалось для чужого зрения, и как будто она сама, продолжавшая жить, взрослеть и стареть, стала такой чужой.
1977. Ее портрет был разорван на четыре части.
Потом бережно склеен. Так что если кто не знал, то и не нашел бы следов катастрофы.
Она сама, в порыве отчаянья и гнева, разорвала картон напополам и еще напополам. Это было до брака с Петей, когда они жили с Занегиным, не разлепляемые, безумно влюбленные и все же ухитрявшиеся ссориться так жестоко, что от этого можно было умереть. Ада серела лицом, каталась в рыданьях по ковру в занегинской квартире — родители все еще жили в Швейцарии, а Занегин ушел в очередной раз, медленно прикрыв за собой дверь. Ада покаталась-покаталась, покричала-покричала, случайно поймала в зеркале свое лицо, исполненное ненависти, случайно перевела взгляд на портрет, где это же лицо было исполнено любви, и поняла, что должна себя убить.
То, что она порвала портрет, может быть, спасло ее. А может, наоборот. Кто знает, какие клочки остаются от нас по свершении тех или иных необратимых поступков. Она решила убить ту, на портрете, потому что сияние любви, больше никому не нужное, показалось ей непереносимо стыдным.
1978. Она вышла замуж за Петю на четвертом курсе, когда Занегин пропал не на день, не на неделю, не на месяц — навсегда.
Или, по крайней мере, надолго.
Он сделал это, подлец, перед Новым годом. Ада была особенно поражена, что перед Новым годом. Она любила Новый год как ребенок. Занегин знал это. Не раз, отдыхая после любви на его груди, наматывая на палец длинные пряди его темных волос и болтая о своих детских привязанностях, она признавалась ему, что всю жизнь это был самый таинственный праздник, когда она ждала чего-то особенного: особенных запахов, особенных подарков, особенных чувств, особенных поступков, — и так и бывало, ее детские любови как правило вспыхивали вместе с новогодними гирляндами огней. И Занегин тоже так и сделал: особенно больно. Он знал, что делает ей особенно больно. При всей своей медлительности и погруженности в себя он был специалист по особенным болям.