Я хочу вас нарисовать, сказал он ей. Она удивилась: как это? Он сказал, что художник, и в доказательство вытащил из сумки краски и палитру, а из папки, прислоненной к стенке, картон. Она всплеснула руками: ой, как интересно, а я еще хотела спросить, зачем у вас такая большая папка. И пошла густым румянцем. Что ж вы так смутились, спросил он. Ни к чему я вам для портрета, это вам надо пойти передовиков в центре на доске почета посмотреть, а я ж никто, честно сказала она. Румянец ее и преобразил. Желтые глаза сделались горячими, в неловком смехе обнажился передний зуб со щербинкой, пылающие щеки засветились изнутри.
Занегин взял лист картона.
Выходило, что он правильно сделал, что буквально воспринял поношения преподавателей и, бросив привычное житье-бытье, отправился по их завету узнавать свой до неприличия незнакомый народ и незнакомую родину-уродину.
1980. В новогоднюю ночь Занегин не спал со своей хозяйкой. Он рисовал ее портрет. А когда закончил, выпил добавочно пару рюмок самогону и тут же в креслице и уснул. Он спал с ней потом, практически целых три месяца, пока однажды, в ее отсутствие, не сложил папку и сумку, вышел из домишки, отправился на вокзал, сел в поезд и уехал, не оставив ни письма, ни записки. Что было писать? Что он четвертый, она знала и так, как знала, что будет пятый и шестой, и что с того?
Он двинул в Челябинск. Может, оттого, что город упоминала женщина. И может, даже с тайным желанием отыскать зачем-то ее несостоявшегося жениха. Она назвала его имя и фамилию, так же как назвала свои, и Занегин внутренне посмеялся той серьезности, с какой она это сделала, насыщая чужой и чуждый ей мир ненужной информацией. В провинции, особенно в малом городе или поселке, не говоря о селе, часто называют имя и фамилию кого-то из большого города либо столицы, особенно из столицы, допытываясь: вы такого-то не встречали, не знаете? Не отдавая себе отчета в том, что такой-то — песчинка в океане песка, и возможность встречи песчинки с песчинкой несбыточна. А все равно хочется связать одно с другим, надеясь, что по этой цепи побежит какой-то ток, может быть, вечной памяти. И себя подсознательно называют с тою же целью — вечные Добчинский и Бобчинский, жалко ждущие ложного счастья остаться в памяти других.
Жениха Занегин нашел.
Смешно, но он спрашивал точно так, как спрашивают в провинции. И язык довел его по слабой, то и дело грозившей обрывом цепочке до цели и места. Место называлось Кыштым, где обретались когда-то старые, петровских времен, медные рудники, а нынче находился ящик, то есть закрытое оборонное производство, на котором несостоявшийся жених, действительно, осевший тут после армии, трудился в военизированной охране.
Занегин удачно попал ближе к концу смены. Зацепившись слегка именно что языком и без усилий расположив к себе бывшего солдата, предложил заглянуть в ближайшую стекляшку попить пивка. Когда трясся на старом автобусе по разбитому шоссе, что как речка, вилось меж двух снежных берегов, он продышал большую дыру в замерзшем стекле и не мог оторваться от открывшегося ему в дыре пейзажа. Березовый балет, березовый хор, березовый сад, березовые свечи по обе стороны дороги потрясли его. За рощей из берез пошел сосновый лес, а потом враз открылось безмерное, уходящее к горизонту белое пространство. Было начало апреля, но озера еще замерзали, в полях лежал снег, а над ними стоял красный заиндевелый диск, и все вместе заставляло сердце сжиматься незнакомой тоской. О да, Швейцария была красива — игрушечной, рисуночной красотой. Россия поражала первозданностью, это живописное полотно малевалось не понарошке, а всерьез, до заледеневшей крови.
Охранник ковырял большим пальцем правой руки голубой искалеченный пластик высокого столика, слушая Занегина, а левой обнимал большую опустевшую кружку и не переставал изумленно повторять: идить-ты-в-маму! Занегин и сам был изумлен. Его кружка тоже опустела, но, конечно, непривычное возбуждение, владевшее им, нельзя было объяснить испитыми малыми градусами. Он дивился случаю, который, петляя в мире непреднамеренно от человека к человеку, как заяц в лесу от дерева к дереву, выводил закономерность; он дивился и себе, взятому за шкирку чужой волей, которая читалась как своя и которая повлекла его столь странными дорогами по местам чьей-то славы и чьего-то бесславия, что не должно было, по идее, иметь к нему отношения, а вот, поди ж ты, имело, да еще какое, ибо он был той иголкой, что тянула нить, сшивавшую бесплотную материю.