Выбрать главу

Великолепная Кьяра, итальянское солнце, итальянское вино, Рим, по которому они бродили, не уставая, с утра до глубокой ночи, вытеснили несчастный стереотип из сознания. Кьяра была молода и неутомима. Он с самого начала стал обращаться к ней: детка. Помнится, однажды ошибся и назвал так Ариадну. На кладбище.

Венеция завершила формирование его счастья, детскую, человеческую мечту о котором он давно забросил, как забрасывают на чердак старый хлам.

Это был, конечно, какой-то желтый дом, толкучка, эта многонациональная, многоголосая биеннале: по количеству картин, участников, проспектов и программ, помещений, похожих на лабиринты, в которых можно было потеряться. Но дело, в конце концов, было не в выставке, на которую все стремились, и Занегин стремился тоже, чего греха таить. А все же это был для Занегина лишь ключик к дверце. Дверцей была сама Венеция. Едва ее распахнул, под ложечкой засосало: его. Его камни, его небо, его вода. Он не мог бы объяснить, что случилось, он знал: случилось. Венеция, детский, человеческий праздник для взора моего и духа моего; средневековая бонбоньерка с секретами; театральная коробка, наполненная доверху волшебными декорациями; карнавал с украшениями из бус, нанизанными на живую нитку, с хрустальным стеклом дворцов и бутылочным стеклом каналов; нераспечатанная колода карт, которую каждый распечатывает по своему усмотрению: бубновые короли кружевных соборов; крестовые тузы площадей; козырные пики набережных; червонные валеты гондол. Полное чар, волшебное, живописное все, сопряженное друг с другом, сочлененное в одно столь цельно, словно сам Господь Бог был архитектором и работником этого места. В этом месте можно было жить и умереть. Сепия, охра и кобальт, уголь и белила для специальных узких улочек, где двоим не разойтись, меж тем пестрая толпа расходится, обтекает вас, не затронув, не задев, не обидев. Занегин, не любящий толпы, испытал чувство обожания ее. В Риме он увидел однажды зрелище, его поразившее. Они возвращались с Кьярой из оперного театра (не того, где пел Нерон, а того, где пели Паваротти с Доминго, и вряд ли Нерон пел лучше), вышли на виа Национале, был тот особенный предвечерний час, когда еще не стемнело, и, кажется, сам воздух светится розовым светом. Что-то привлекло внимание Занегина высоко в проеме улицы. Он поднял голову: в серебристо-розовато-лиловатом пространстве над крышами домов множеством черных точек переливалось что-то длинное, летящее, скользящее, напоминающее вуаль. Гигантская живая вуалетка выстилалась в одной плоскости и тут же, завиваясь раструбом, переходила в другую, взмывала вверх и опускалась вниз, и все это на одном месте, словно кто-то один, эстет, встряхивал единой невидимой тканью, играя с ней, как ветер, отчего она принимала такие совершенные, небесные формы. Это было непонятно что. И это были птицы. Тысячи птиц соблюдали подвижный рисунок, составляли рисунок, словно приклеенные. К чему? К кому? К воздуху? Как они, свободные, вольные, знали точный маршрут назначенных спиралей, без малейшей ошибки давая свое представление, и для чьего глаза оно предназначалось? В Венеции Занегин, идя за всеми, со всеми, глазеющими по сторонам, вливался в толпу, похожую на такую же стаю птиц, беззаботную, как они, сцепленную воедино, как они, и был, как они, и стопа его была легка, и легок дух, потому что в то же самое время он оставался восхитительно одинок. Он ступил на мост Риальто. В его имени уже был радужный перелив цвета и света, радостная и нежная перекличка, карнавальное, королевское и денежное, но про деньги не как у взрослых, а опять-таки как у детей, шляпки, кружева, ботинки, взлет и опора, шепот и вздохи, венецианский воздух, скрученный в цветное муранское стекло и голубую смальту.