В траттории, в которой они обедали с Занегиным, она бросила ему глупую фразу: изменил женщине, изменил родине — в одном флаконе. Анекдотические (рекламные) фразы, анекдотические случаи высвечивают пошлость, которая, кажется, может затронуть всех, но не тебя. Ан нет: и тебя, и тебя, матушка, не минует, не возносись, чем выше вознесение, тем больней падение, а как вознестись и не упасть, а улететь, знал только один человек на этой грешной земле, и тот через боль.
Больно было и прошло. Осталась скука, которая хуже, чем боль. Сразу по приезде Ада поехала на Каширское шоссе навестить мать. Был теплый день, пациентов выпустили гулять на улицу. Они стали попадаться Аде еще по дороге к больничному зданию. Дорога пыльная, зелени мало, они брели, шаркая ногами и вздымая небольшие облачка сухой пыли, бесцельно, под палящими лучами солнца. Сначала Ада не поняла: люди как люди, и лица такие же, встретишь в толпе — не отличишь от здорового. Или здоровые стали, как больные? Через несколько десятков шагов, остановясь, прислонилась к стене здания: такая покинутость в одном, втором, третьем лице, что ей стало плохо. Она бы не смотрела, но она искала взглядом мать и боялась пропустить, не узнать. Оправилась, пошла дальше и уже попривыкла, и уже было неловко за свою слабость. Мать не гуляла. Она лежала в палате, где, помимо ее кровати, стояло еще с десяток, но все были пусты, кроме двух-трех. Врач, сопровождавший Аду, пояснил, что некоторых, кто в лучшем состоянии, отпускают не только на прогулку, но даже домой. Мать была в худшем. Она лежала с заведенными под верхние веки глазами, как будто дремала, но едва Ада позвала ее, опустила глаза вниз и сказала: я тебя ждала. Ада выложила апельсины, бананы, икру, стеклянную банку с куриным бульоном, каждый раз преувеличенно оживленно называя продукт, который принесла, в надежде на ответную реакцию матери. Та слушала равнодушно, все так же опустив глаза. Ада села рядом на стул, взяла руки матери в свои, стала их гладить, говоря: мама, это я, ты узнала меня, мама? У матери выкатилась мутная слезинка из уголка глаза, она сказала: Ада, я помню тебя, где ты была так долго, я беспокоилась, твоя подружка звонила, что уже все сдали экзамены, а тебя все нет. Мать путала времена и говорила с Адой как со школьницей. Потом спросила, почему не приходит папа. Ада не знала, что сказать в ответ. Врач ушел, и спросить, как себя вести, не у кого. Она сказала: папа придет, как только освободится, он обещал. Мать вдруг запела. Голос у нее был тоненький и дребезжащий, совсем не тот полный, грудной, который Ада помнила с детства. Она пела романс “На заре ты ее не буди”, плохо выпевая слова, но не фальшивя в звуке, только растягивая его иногда так, что ломался ритм, и в этом сломленном ритме было что-то особенно жалкое и одновременно завораживающее. Когда мать начала, Ада сжала материнские пальцы, желая остановить ее, стесняясь других женщин, лежавших в палате. Мать прервалась, подождала короткое время, не повторится ли запретительный жест, он не повторился, она продолжала, и Ада уже не прерывала ее, а, наоборот, слушала и вслушивалась в каждую ноту как в откровение. Когда мать закончила, Ада почувствовала, что у нее мокрое лицо. Врач сказал, что она хорошая, терпеливая, смирная, лишь иногда поет, но к этому привыкли и никто не обижается и ее не обижает. Она не поправится, спросила Ада. Кто ж это может знать, кроме Господа Бога, сказал философски врач и добавил: вероятность очень мала. Спасибо вам, что вы держите ее и так добры к ней, сказала Ада. Это наша обязанность, ответил врач, маленький полный мужчина, внимательными глазами ощупывая Аду. Ада приходила еще и опять приносила курицу, и апельсины, и яблоки, с наваливающимся облегчением (или опустошением) чувствуя, что она не главная тут, а второстепенная, ибо переложила ответственность с себя на врача. Когда-то Занегин говорил, что она хотела бы поднять вес в триста килограмм, будучи в силах поднять всего лишь десять. Ты пойми, убеждал он ее, что ты можешь только десять, и успокойся на этом. А кто ж займется остальным, спрашивала она его, точно зная, что имеет в виду. Остальные и займутся, отвечал он, и кажется, в этот момент они не понимали друг друга. Выходило, что она вынужденно приняла правоту Занегина, когда и на десять килограмм сил не осталось. Неверно перераспределяла? Была слишком заносчива? Или, наоборот, повесила на других то, что должна была до конца нести сама, и так растренировалась? Но уж и на рефлексию охота пропала. Самое страшное, что она и Занегина больше не любила. Эпизоды взаимных отталкиваний нанизались как на веревку, и веревка задушила живое чувство. Разочарование в человеке повлекло за собой разочарование в художнике. Явись он сейчас перед ней, позови ее снова — ей нечем было бы ему ответить. Так ей казалось. Или так она себя уговорила. Мы знаем только это состояние, которое переживаем в эту минуту. И не знаем никакого иного. Мы не знаем и не помним, что способны изменяться до самозабвения. Хватило бы только времени.