Это просто такой период, он пройдет, ты молодая женщина, тебе жить да жить, говорил Фальстаф Ильич, как ни странно, совершенно точные вещи. С кем, спрашивала она, не пропуская крючка, на который могла накинуть такую же точную петельку. Ты знаешь, говорил он, опуская глаза и напоминая ей в эти минуты сумасшедшую мать.
Она знала. Фальстаф Ильич и в самом деле стал для нее мужем, любовником, другом, верным псом — всем, чем она не желала, чтобы он был. Она не презирала себя, нет, за то, что была с ним. Скука, в которую погружалась, лишала ее и этого свойства. Он же, счастливый тем, что возле нее кроме него, никого нет, крутил усы, убежденно настаивая: это пройдет, ты откроешь глаза и увидишь, что стыдно быть несчастной, когда есть человек, который так тебя любит, ни у кого нет, а у тебя есть. Ему дали, наконец, постоянное место в прославленном оркестре, и еще от этого в нем появилась та мужская уверенность, которая когда-то привлекла к нему Марию Павловну. По аналогии он надеялся, что и Аду привлечет рано или поздно. Она давала ему такую надежду в те редкие минуты, когда он мог почувствовать себя любовником и мужем. После Италии это случилось всего два раза. Один раз — когда Ада вернулась из больницы от матери и, не в силах вынести одиночества, сама пришла к нему, и второй — когда они отправились к нему домой по окончании концерта в зале Чайковского, где он, полноправный музыкант, играл Чайковского на своей валторне. Он устроил специальный ужин и Ада наблюдала за ним со смешанным чувством отвращения, того же облегчения и благодарности. Как будто и в этом случае ее невесть откуда взявшаяся ответственность ослабевала, переложенная на плечи коллектива, в который человек вступил. Он был весел, нов, энергичен, даже рассказывал смешные анекдоты, и Ада уговорила себя пожить его праздником, не портя человеку настроение. Она ночевала у него больше этих двух раз, но всегда ссылалась на усталость, простуду, еще на что-то, он стелил ей в спальне, а себе на диване, как в тот самый первый раз, когда подобрал ее в переходе, стелил аккуратно и заботливо, не сомневаясь, что время возьмет свое. Да оно и брало: какой огромный путь пройден навстречу друг другу — от этого призрачного перехода к призрачной Италии, к призрачной близости, но ведь они были, были. И будут. Не может такого быть, чтоб цепь событий вела от лучшего к худшему. Фальстаф Ильич, стихийный оптимист, верил в лучшее, как большинство людей, воспитанных советской властью, советовавшей своим питомцам бодрость, а не уныние. Почти как Библия.