*
“Ничего серьезного”, —
твердила, огорчая его.
“Ничего страшного”, —
отвечал, огорченный.
Мое сердце играло.
“Ничего серьезного”, —
сказал однажды.
“Ничего страшного”, —
не смогла ответить.
Мое сердце разбилось.
*
Шла, танцуя, особа с отрешенным лицом,
век держался особо, словно перед концом.
Дева длила прогулку, мягко делая па,
шаг печатала гулко вслед за нею толпа.
Что за странная дива, отчего и почем —
люд глядел, как на диво, ну, а ей нипочем,
и откуда-то злоба из груди, как из тьмы:
почему-де зазноба не такая, как мы?
Век ослепший, как в танке, рассуждал, словно пьянь:
не танцующий ангел, а панельная дрянь.
А она повернулась к ним чужим, как своим,
чуть взлетев, улыбнулась и пропала, как дым.
*
Грезы Шумана пела старуха
на тропинке лесной старику,
он протягивал ухо для слуха,
как коняга свой рот — к сахарку.
Голос тоненький, старческий, мелкий
в майском воздухе страстно дрожал.
След восторга старинной отделки
по лицу старика пробежал.
Никакая шальная угроза
песней песнь оборвать не могла.
В эту душу вливалась глюкоза.
Та — любовью сгорала дотла.
*
Дом с разбитыми стеклами, что за дела,
и бутылка внутри на полу стекленеет —
я случайно сюда в этот край забрела,
где не видно людей и где сутки длиннее.
Тут запор и засов, там застывшая печь,
и фонарь наверху, весь простужен от ветра,
кто-то раньше тепло здесь пытался сберечь,
да не вышло. И только качается ветка.
У крыльца притулившись, застыла метла,
инструмент одинокий былого ведьмовства,
но и это сгорело в печурке дотла,
и от дыма тогда же наплакались вдосталь.
Соглядатай невольный, окошко добью,
как чужое — свое, а свое — как чужое,
если водка осталась, пожалуй, допью
и коленом стекло придавлю, как живое.
Дальше: жирная сойка, в траве прошуршав,
смотрит глазом загадочным, будто знакома,
и хитрит, и петляет, и трещоткой в ушах,
и, как ведьма, уводит, уводит от дома.
*
Девчонки местные, блестя глазами,
смотрели молча на тех, кто с нами,
вязалось что-то у них узлами,
чтоб отвязаться по всей программе.
Скамейки белые стояли редко,
к соседу льнула, как моль, соседка,
девчонки глазом стреляли метко —
он засветился, пошла засветка.
Девчонки юбки подняли круто,
девчонки юно вертели крупом
вальсок за вальсом вздымался люто,
шампанских пробок несло салютом.
Где негде пробы, смотрите сами,
попробуй с нами, хлебни шампани!
А кто был с нами, ночными снами,
те были с ними, уже не с нами.
Бежало время без проволочки.
Яд разливался без оболочки.
Рвались все ниточки и узелочки.
Соседка плакала в уголочке.
*
Прямоугольник балкона
для вытянутой шеи и поклона,
для хлорофилла и озона
последнего и первого сезона.
То есть вокруг все оттенки зеленого,
от темного до озонного,
где лес рисунка фасонного,
а воздух — очертанья небосклонного.
И насколько хватает глаза —
раскинулось для экстаза
такое любимое до отчаянья,
что даже страшно сглазить случайно.
Как девочка, взбежала деревня
на горку, под которой деревья,
и малая речка рядом
для любованья взглядом.
Стою и смотрю, ненасытная,
рожденьем со всем этим слитная,
и сумасшедшее пение птиц,
и желтый шар из-под еловых спиц,
как капля из-под ресниц.
*
Автомобиль приехал темносиний,
остановился рыбу поудить,
речушка Виля в глубине России
желала случай с небом обсудить.
А по дороге к маленькой деревне,
излюбленной до дрожи из окна,
брела бродяжка по привычке древней
всех калик перехожих, и одна.