Он, как был, в пижаме, подал ей пальто, и она ушла. Он хотел спросить не про завтрак, а вообще, как теперь будет дальше, что станет с ним, хотя б успеть крикнуть про телефон, чтобы она взяла его или дала свой, но сейчас поздно. Поздно. Вот так бывает, когда уходит поезд, и уже не остановить его, чтобы досказать кому-то в нем уехавшему то, чего не успел, или самолет улетел, а ты опоздал и можешь досадовать сколько угодно, а его не догнать. Время упущено. Так же как с Марией Павловной: вот она умерла и теперь никогда не узнает, что он отрастил усы. И про то, что к нему приходила и ночевала эта женщина, Мария Павловна не узнает. Ночевала не с ним, а у него, надо быть честным с предлогами, но это не так важно, важно, что она приходила и провела с ним вечер и ночь. А теперь ушла, оставив после себя лишь запах свежести, и это все.
Обильные, горючие слезы полились вдруг из глаз Фальстафа Ильича.
Он всхлипывал, он рыдал, он умывал лицо, чтобы успокоиться, и вытирал его полотенцем, но едва вешал полотенце на крючок, слезы исторгались с прежним изобилием. Спроси его, в чем дело, по ком и по чем он плакал, он бы не ответил. Но он продолжал и не мог остановиться. Как баба.
Когда к вечеру он полез за газетой в почтовый ящик на двери, оттуда выпал клочок бумаги. Фальстаф Ильич поднял его. Там был написан номер телефона, под ним подпись: Ада. Фальстаф Ильич расхохотался и поцеловал клочок.
1995. Вернувшись от Фальстафа Ильича в свой опустевший дом (строго говоря, опустели оба ее дома, и она могла отныне мыкать горе в любом из них), Ада сделала себе на кухне кофе, полезла за сливками, сливок не оказалось, выпила черного, которого не любила, посидела молча, пошла в комнату и сразу обнаружила пропажу.
Господи, что она, ослепла, как же раньше не видала! Пустой прямоугольник, вокруг которого выцветшая стенка, просто бросался в глаза. У нее были Зверев, Яковлев, Хамдамов, Назаренко, Кантор, Крымов, Косаговский, Грунт, и, конечно, Занегин. Она обожала женскую головку Зверева, его яркая пятнопись всегда возбуждала в ней счастливое чувство. Примитивные цветы Яковлева трогали душу. Женский портрет Хамдамова, выполненный черной тушью и лишь слегка подкрашенный одним синим, казался не монохромным, а полихромным, и это была еще одна его загадка, которую хотелось разгадать. Но жемчужиной коллекции был “Автопортрет” Занегина. Он висел здесь десять лет. И вот пропал. Его нет. Вором мог быть только один человек, и она знала его имя.
Рядом оставался ее портрет. Их нельзя было сравнивать. Разница между ними была больше, чем в двадцать лет. Занегин написал его еще в школе. Но он сам когда-то повесил их рядом, и оба привыкли к тому, что они рядом, пусть из разного времени, он такой, а она такая. Сейчас, когда “Автопортрета” на месте не оказалось, ей вдруг дозарезу понадобилось сравнить их. Возможно, ею двигала тайная мысль, что тут и откроется что-то новое, что все прояснит. Она фотографировала большинство его работ и сейчас полезла в коробку с фотографиями, чтобы найти хотя бы снимок. Отпечатки картин в коробке были перемешаны с житейскими отпечатками. Остановись, мгновенье, ты прекрасно. Остановленное мгновенье и есть фотографический снимок. Очень скоро, забыв первоначальную цель, она, сидя на полу, перебирала и разглядывала все, что попадалось под руку. Мама с папой. Еще молодые. Еще живые. То есть папа живой. Она маленькая. Она побольше. Она школьница. Они с Занегиным в школьной компании. Занегин один. Петя один. Она с Петей и тремя подругами. Они с Петей вдвоем. Они с Петей и его родителями. Петя, она и ее родители. Она взрослая. Взрослый Занегин. Занегин на Малой Грузинской. Занегин на поселении под Пермью. Конечно, снимки были не в таком порядке, а в полном беспорядке. Но доставая всю эту мешанину, она уже раскладывала так, чтобы было подобие последовательной истории.
Истории болезни.
Будущее было закрыто для Ады. Она не умела вслушиваться в знаки, какие подавали люди, предметы, окрестности, метеосводки. Прошлое ее не занимало. Детские подробности, юношеские переживания, которые составляют для многих самую интересную книгу и ее страницы охотно перелистываются в любое время жизни, в памяти Ады просеялись речным песком и залегли на дно текущей реки, почти не тревожимые течением. Она жила только настоящим. Она умирала здесь и сейчас. От любви. Вспыхнувшей, тлеющей, вновь разгорающейся, подпитываемой другим огнем, сильным, очень сильным, вдруг ослабевшим, вдруг обессилевшим, язычки еле трепетали, языком по-прежнему облизывали друг друга, как коровы облизывают телят, а ничего уже не помогало, язык их был враг их, язычники, они не знали Христа, взошедшего на крест ради братолюбивых отношений людских, их отношения были далеки от братолюбивых, они рвали друг друга в клочья, самоутверждаясь один за счет другого, не умея ни расстаться, ни уступить. Занегин мучил ее — она мучила его. Чтобы понять, где была ошибка, она и раскладывала и перекладывала остановленные мгновенья.