Вот и впадаешь в детство, высветленный зимой.Время б оглядеться, Господи Боже мой.Что ж ты, Аника-воин, по молодому льдубродишь среди промоин, мучаясь на ходу?
Так тишины хотелось – только мешал сплошнойшорох и дальний шелест в раковине ушной.Это в дунайских плавнях старый Назон поётфизику твёрдых, давних серо-зелёных вод.
«Года убегают. Опасностью древней…»
Года убегают. Опасностью древнейисточены зимние дни.Мечтать об отставке, о жизни в деревне,о скрипе вермонтской лыжни.Углы в паутине и в утреннем инее,у милой растрёпанный вид,сырые поленья стреляют в камине,и чайник сердито свистит.
Мы с возрастом явно становимся проще.Всё чаще толкает зимавздыхать о покое, берёзовой роще,бегущей по склону холма.И даже минувшее кажется сущейнаходкой, когда у воротв заржавленном джипе какой-нибудь Пущинцыганскую песню поёт.А что ж не в Михайловском? В СеверодвинскеНе спрашивай. Лучше налейза то, как судьбу умолял Баратынскийне трогать его чертежей,как друг его лучший, о том же тоскуя,свалился, чудак-человек,последним поэтом – в пучину морскую,звездой – на мурановский снег.В вермонтском безлюдье, у самой границыс Канадой, где кычет совао том, что пора замолчать, потесниться,другим уступая правана вербную горечь, апрельскую слякоть,на чёрную русскую речь —вот там бы дожить, досмеяться, доплакать,и в землю холмистую лечь…
ПОСЛАНИЯ
Монреаль, 1889
1. «Любезный Радашкевич, извинишь ли…»
Любезный Радашкевич, извинишь лимою необязательность? С годамивсё реже долгожданные часы,когда зажжёшь свечу, перо очинишь —и доверяешь сумрачную душулисту бумаги, зная, что назавтрапочтовый пароход его умчитв Европу милую, в морозные пределыОтечества… Знакомый коммерсантне знающий по-русски, в ноябреповеришь? – пригласил меня в Россиюс торговым представительством. Не стануописывать дорожных приключений,таможенных волнений, первых страхов…Купец мой добрый продавал заводпо выпечке пшеничных караваевиз теста замороженного (тыслыхал про наши зимы, Радашкевич?).Представь картину – публика во фраках,при шёлковом белье, при сапогахначищенных – социалисты нынеи впрямь переменились! Твой покорный,надев передник белый, как заправскиймастеровой, стоит у жаркой печии раздаёт бесплатные буханкичиновникам, артельщикам, министрам…
Мы жили в «Прибалтийской». Зябким утромавроры зимней скудные лучитам освещают бедные кварталырабочего предместья, но прекрасензалив ноябрьский – редкий белый паруси чайки на пронзительном ветру…До Невского оттуда, помнишь сам,порядочный конец, но так извозчикчудесно мчится, так Нева сияетто серебром, то изумрудом, тоаквамарином! Впрочем, я привыченк неярким, тихим северным пейзажам,не то что ты, парижский обитатель…Кормили славно – но признаюсь, милый,что две недели жирной русской кухни,мне, право, показались тяжелы.Вернулся – и набросился на вседары своей Канады, на бизоньежаркое, кукурузные лепёшки(индейцы так пекут их, что и тыодобрил бы), на яблоки и клюкву,кленовый сахар, английское пиво…А между тем роман мой злополучныйобруган был неведомым зоиломв известной «Русской мысли». Не ищусочувствия, мой славный Радашкевич.Ты не поклонник прозы, ты навекипривязан к странной музыке верлибра,безрифменному строю тесных звуков,к гармонии, что для ушей славянскихгруба и непривычна. Не беда,мой монархист. Поэзия, царицаискусств, готова у своих жрецов
принять любую жертву. Ей по сердцуотважный поиск дерзких сочетанийстаринных слов. В садах её роскошныхтвоя «Шпалера» незаконным, дикимцветком взросла – и услаждает взорвзыскательный. Скажу без ложной лести —ты, человек другой эпохи, знаешьтолк в красоте, заброшенной, забытойсегодняшними бардами. Прости же,что критика на книгу не готова —я разленился с возрастом, мой милый,знай пью вино, да разъезжаю поАмерике, ищу неверный призракгармонии, надежды и любви.В горах Адирондака, у озёрзелёного Вермонта, раскрываютвои стихи – и снова погружаюсьв мир клавикордов, пыльных гобеленови отдалённый музыкальный стройчужой души, что настежь поутруоткрыта ветру времени. Прощай же,товарищ мой, и передай поклонкамням благоуханного Парижа,которые ты топчешь на рассвете,вполоборота глядя на восток.