Примечательно, что на риторическом уровне пассаж строится таким образом, что это не Сартр объявляет «конец Человека». Как будто испугавшись окончательных следствий собственного анализа, Сартр уходит на риторическую дистанцию, заявляя, безлично, «теперь настала пора…». Видимо, ему стало слишком тяжело, когда он осознал, что отныне и навечно нам придется жить с возможностью того, что человечество уничтожит себя с помощью технологических средств. Любой, кто когда-либо видел фотографии из «Видоискателя, затуманенного слезами» («Viewfinder clouded with tears»), сделанные в Хиросиме через полтора часа после взрыва бомбы, легко поймет мотивы, стоящие за колебанием Сартра. Отчаянно безмятежные лица (это ли свобода тех, кто знает, что им нечего больше терять?) и тела выживших находятся на самой грани того, что можно называть «человеческим». Сегодня, однако, мы странным образом привыкли к этому чувству: множество симптомов «конца Человека» стали уже повседневными – почти популярными – опорными точками в разговоре; когда мы говорим о них, то говорим о них извне вместо того, чтобы принять на себя ответственность и спросить, откуда они появились, какими последствиями чреваты. Как и предсказывал Сартр, мы переживаем угрозу самоуничтожения человечества абстрактно и счастливы, когда она затухает в нашем сознании.
И напротив, мы чувствуем себя весьма уверенно, когда описываем ту объективную форму, которую принимает это состояние латентности (а, заметим, не «само» латентное) в разных Stimmungen. Stimmung, как я показывал в другом месте, – это сочетание определенных конфигураций нашего знания с нашим ощущением вовлеченности в материальный мир – окружающий или влияющий на нас. Различные модификации этой онтологически странной амальгамы, которые можно еще называть topoi, – если выделять пространственные коннотации термина, пришедшего к нам из традиционной риторики, – производят в нас специфичные виды желания, а нередко и различные виды сопротивления, которыми исполнение подобных желаний сопровождается. Все эти Stimmungen возникают и как реакция на латентность, и как ее следствие; и в то же время они активно оберегают то, что латентно – то есть то, что «там» есть, но остается не на виду. В следующих трех главах я опишу три конфигурации topoi (топосов), которые, по моим оценкам, представляют собой результаты или реакции на ситуацию латентности, как она возникла после Второй мировой войны; одновременно эти самые конфигурации, собственно, и должны были функционировать как средства удерживать то, что было / является латентным под прикрытием или на дистанции. Чтобы проиллюстрировать эти три конфигурации, я воспользуюсь документами на разных языках и из широкого ряда культур – включая страны, не участвовавшие во Второй мировой, – поскольку я считаю, что после 1945 года ситуация латентности и связанного с нею Stimmung’а стала «глобальной» по своей природе («глобальной» avant la lettre, конечно). Я хотел бы подчеркнуть, что эти topoi и способ их взаимосвязи были обнаружены мною чисто индуктивно в ходе экстенсивного чтения и интенсивных споров на семинарах. Насколько могу судить, этот процесс никогда не находился под влиянием или воздействием какой-то «философии истории» или новомодной «теории».
Большей своей частью topoi, позволяющие нам прожить и продумать формы Stimmung’а после 1945 года, берутся у меня из ключевых текстов поствоенного десятилетия – текстов, в которых характерный Stimmung явлен в особо артикулированной и настойчивой форме. И не случайно, как мне кажется, некоторые из этих документов – по крайней мере в их непосредственном контексте – стали для нас чрезвычайно символичными, чуть ли не «классикой». Первая из трех конфигураций, о которых пойдет речь, сочетает в себе клаустрофобичное чувство запертости в пространстве, из которого нет «выхода», с противоположным и тем не менее дополняющим его ощущением, что ты ведешь существование снаружи пространства, которое не предлагает тебе «входа». Трем главным персонажам сартровской пьесы «За закрытыми дверями», например, понадобилось довольно много времени, чтобы до конца осознать, что они никогда не смогут покинуть то пространство, в котором оказались; и в итоге они узнают, что даже распахнутая настежь дверь не меняет их положения. Граница между тем внутренним, в котором они живут, и внешним, в котором им отказано, превращается во все удаляющийся горизонт – то есть порог, где ставится под сомнение само существование чего-то внешнего. Напротив, ефрейтор Бэкманн – солдат, возвращающийся с опозданием после войны в пьесе Вольфганга Борхерта «Там, за дверью» – пытается множество раз и многоразличными путями добиться входа в нарождающееся мирное общество; и он встречает лишь запертые двери, жесты отказа и недостаток помощи. И вот в какой-то момент Бэкманн отказывается разделить постель с женщиной, чей муж все еще считается пропавшим без вести, таким образом отыгрывая (на этот раз своим телом) ту самую судьбу, от которой страдает сам, на человеке, чье положение сходно с его собственным. И тут, кажется, нет альтернативы – ты будешь всегда либо объектом, либо агентом отказа. С точки зрения обеих этих перспектив – протагонистов Сартра и Борхерта – существует некое пространство, расположенное вне населяемого в нашем настоящем мира, о котором мало что известно, но которое составляет объект нашего желания. Однако это пространство желания всякий раз превращается в пространство латентности.