Но предположим, что поэтика этого фильма не требует сопереживания, что к нему надо относиться как к чисто эксцентрическому зрелищу. Да ведь начало фильма настраивало тебя совсем на другое. Ладно, забудем об этом и погрузимся в далекие тридцатые, когда были апаши и сутенеры, и по-собачьи преданные им проститутки (мир Шарля Луи-Филиппа), и богачи — оригиналы, любившие после светского раута заглянуть в дешевый кабачок, погрузиться на дно и разогреть застылую кровь. Здесь разыгрывается гротескная история между богатой парой и апашем. Светская дама покорена властной манерой подонка и страстно целуется с ним на танцевальном круге под ревнивым взглядом проститутки и горестно-ошеломленным собственного мужа. Не преуспев в намерении оглушить себя зверской дозой кокаина, муж пытается вскрыть вены отбитым концом бутылки. Кончается все благополучно: апаш великодушно возвращает жену по назначению, муж тепло улыбается ему, благодарный, что тому удалось разбудить чувственность замороженной красавицы. Наверное, из этого могло бы что-то получиться, будь это изящней, точнее, лаконичней и ритмичней поставлено и лучше сыграно, но эпизод не поднимается выше рядового кафешантанного номера. Для гротеска не хватает остроты, для сатиры — злого юмора. Получилось шутейное зрелище, вялое и громоздкое.
И в большинстве остальных сцен: приход войны, оккупация, студенческие волнения 1968 года — режиссер не находит того единственного решения, которого неизменно ждешь, ибо заявляет он эпизод почти всегда интересно: мертвый глаз французского фашиста (впрочем, я не уверен, что правильно угадал маску), чудесная песня «Что ж ты опустила глаза», которую поет отец итальянского неореализма Витторио Де Сика. Немногие сейчас помнят, что первая слава пришла к Де Сика не в кино, а с этой песенкой, которая часто звучала до войны и по нашему радио. Беда в том, что режиссера Скола хватает на подробность, а выстроить эпизод, найти ему интересное хореографическое решение он в большинстве случаев то ли не может, то ли не хочет. Я склоняюсь к последнему. По-моему, это очень дешевый (в смысле затрат), проходной фильм, снятый наспех по модному шоу, что обеспечило ему кассу, а на большее создатели и не замахивались.
Но есть эпизод, который целиком удался, он символизирует исход немецкой оккупации.
В баре, полутемном и мрачном, иссыхают поблекшие «цветы зла». Клиентов нет. От скуки женщины танцуют друг с дружкой, делятся бедными новостями, ссорятся. Внезапно появляется лощеный немецкий офицер в сопровождении коллаборациониста-холуя. Офицера играет тот же актер, которого мы видели в роли долговязого урода кататоника, и это сбивает столку: офицер психически здоров, а невольно в его поведении ищешь сумасшедшинку. Ему хочется танцевать, но ни одно из жалких полуголодных созданий не принимает приглашения оккупанта. Коллаборационист из кожи лезет вон, чтобы услужить хозяину, но его посулы с презрением отвергаются. И лишь полуслепая, которую никто никогда не приглашал, идет к незримому кавалеру, но едва зрячие пальцы касаются Железного креста на его мундире, как и она гадливо отстраняется. И тут в режиссере вспыхивает талант сарказма, эпизод завершается отличной находкой: офицер танцует с предателем, покорно превращающимся в даму, расплачиваясь за измену потерей остатка достоинства. А затем немец бросает «даму» на пол и поспешно уходит — война проиграна…
Сделано крепко. И все же мне вспоминается, что прием «насилия танцем» был уже использован в одной старой пьесе Мрожека.
Все остальные эпизоды сделаны неизмеримо слабее. Впрочем, есть еще одна находка: танец вернувшегося с войны солдата, хорошего парня и отменного танцора, потерявшего ногу. Оказывается, с одной ногой можно тряхнуть стариною, когда тебе помогает добрая, испытанная подруга. Это по-настоящему трогает.
Особенно слаб, расплывчат и лишен даже попытки хореографического решения эпизод студенческих волнений исхода шестидесятых годов. Волнуют лишь тихие звуки «Интернационала», доносящиеся из бесконечной дали, но это коренится в нашей биографии, а не в искусстве фильма.
Крайне примитивно, грубо, лобово сделан большой эпизод то ли времен алжирской, то ли вьетнамской войны, когда озверели националисты и ненависть ко всем цветным исказила лицо французского общества. Тут режиссер целиком положился на испытанные банальности, включающие бульдожью челюсть, крепкие кулаки, рыбьи глаза, трогательную беспомощность жертвы, зверское избиение, конечно, в уборной, стыдное невмешательство окружающих. Старо как мир и никого не трогает. Скудная, плоская пантомима, посторонняя музыке.
И лишь в конце, когда мы возвращаемся в сегодняшний день, туда же, где все начиналось, дарование режиссера вновь просыпается. Танцы кончились, музыка замолкла, люди расходятся. Поодиночке. Никаких отношений не завязалось, не возникло и тени близости, доверия — чужие друг другу, холодные, запертые уходят они в свою пустоту, в свое одиночество. Трагедия отчужденности, разрыва всех человеческих связей… И только шпик в последней надежде устремляется вдогонку за слепой, ведь она его не видела и не знает, что он изгой, отщепенец даже в этой, не первоклассной, компании. Быть может, ему удастся купить жалкое наслаждение у той, в чьих глазах вечная ночь.
Эта жестокая и талантливая находка заставляет остро пожалеть, что фильм, так много обещавший поначалу, обманул ожидания. Каждое время имеет свою ведущую ноту. В молчании уст, в динамике жеста и танца должно было пройти перед нами изживающее себя пятидесятилетие трагической жизни Европы. Оно и прошло — формально, не доставив настоящей художественной радости. Началось таинственно и странно, свелось к средней руки ревю с немногими вспышками таланта, а кончилось печальной тяжестью действительной жизни. Чудо поманило, но не свершилось…