И людей нет в обстоятельствах – толпа, сквозь которую ты проходишь; лица в толпе помнятся, люди забылись.
Потеряться в обстоятельствах – вот и вся судьба.
Тем более что на днях на своем письменном столе в кабинетике зампред КИСа Корнилов обнаружил такую записку:
«Глубокоуважаемый Петр Васильевич!»
Васильевич подчеркнуто, больше ничего – никакого текста...
И, должно быть, это значило, что в Крайплане ему действительно терять уже было нечего.
Потери, как ничто другое, обнажают человека, и не столько перед другими, сколько перед самим собою, они последовательно и неумолимо приближают тебя к нулю...
А нуль – он ведь полностью обнажен, ему и скрывать-то нечего?
Но это только кажется, на самом-то деле, если Корнилову что и оставалось, так это сокрытие самого себя.
Сокрытие своей младенческой божественности, сокрытие юношеской философии, своего взрослого офицерства и нэпманства, когда он был владельцем «Буровой конторы», сокрытие всей своей «бывшести» и даже фантазии по поводу того, что он «последний», и своей любви к Нине Всеволодовне, и даже того, что он не тот, совершенно не тот Корнилов, за которого его принимают, – не комендант города Улаганска (в декабре 1919 года) – нет-нет! Но объяви он: «Я не тот!» – сейчас же возникает вопрос: «Почему же у тебя его имя?»
У Корнилова нет искренности, неоткуда ей взяться, и все окружающие это чувствуют. Точно чувствуют!
У него – раздвоенность.
Ну, а где раздвоенность, там обязательно одиночество.
И ведь подумать только, рожден-то он, Корнилов, человеком общественным!
Да-да, потому хотя бы, что Россия времен его рождения и молодости, если уже не с ног до головы была общественной, так, во всяком случае, была она предназначенной совершить поступок, совершить событие огромного, всемирного значения, исполнить эксперимент, о котором люди на Земле веками говорили, мечтали, создавали ради него всяческие учения и религии, но исполнить его не решались.
Вот кто решился – Россия, и вот она изнемогала в те годы от этой предрешенности, от своего предназначения. Среди этого изнеможения, чувствуя его на каждом шагу своего детства и своей юности, Корнилов и вырос в мужчину. Он чувствовал, он догадывался о каждом прохожем, как и каким образом тот готовится к событию, к перелому человеческой истории в душе своей, в организме своем, в своем бытие. Уж это точно – в каждом прохожем! И то, что Корнилов добровольно и накрепко запер себя в натурфилософию, это ведь тоже было с его стороны не чем иным, как актом общественным, больше того – жертвой было, жертвой грядущим событиям. Именно для них, грядущих, он и хотел подготовить свою философию.
Именно для них, грядущих, он и пошел воевать. Все с тем же чувством, с той же убежденностью: «Вильгельм Второй – вот кто мешает России сегодня же совершить ее великое предназначение, поэтому сначала надо побить Вильгельму морду, а потом уже, не теряя ни минуты, взяться за самое главное дело человеческой истории!»
Когда же событие это действительно совершилось, многие из тех, кто так настойчиво и последовательно к нему готовился, не смогли его понять и принять. Вот и Корнилов не смог, и он ошибся, кажется, навсегда. И двойничество его оттуда же произошло, а от двойничества произошла уже и неискренность. И что-то загублено-общественное, так и не нашедшее себя и себя искалечившее, он ведь до сих пор носил под сердцем, не мог им разрешиться. И в крови своей носил. И в сознании. Потери же, каждая из них – это ощущение, эту боль всякий раз еще и еще подтверждали. Тем более потери, взятые все вместе, весь их ансамбль песни и пляски, весь их коллектив. Вот какое неудобство нынешнего существования и общения с окружающими его людьми – и с Бондариным, и с Прохиным, и с Сапожковым, и вот еще с Главным... «А что? – думал Корнилов, – вот возьмет этот самый Мартынов, этот самый Главный, возьмет да и напишет когда-нибудь роман о Сибири, о том, что говаривал когда-то Лазарев: «Сибирь сама по себе, всей своей природой требует социализма...» Напишет с восторгом, а?» Ко всем и всяческим восторгам Корнилов всегда относился подозрительно, но тут... Тут чувства подозрительности он в самом себе не замечал. Не было... Он ведь работал в Крайплане, ничуть не жалея сил, он заводил то одно, то другое знакомство, аккуратно посещал профсоюзные собрания, занимался общественной работой, ни на кого никогда не обижался, не сердился и сам не подавал повода сердиться-обижаться на него. Но лица общественного так и не приобрел, а без этого какая нынче, в 1928 году, может быть жизнь? Какая личность? Глядя, в этом смысле, на самого себя, Корнилов только пожимал плечами, только еще больше удивлялся, чувствуя, что он как физиологическая единица и то не принят нынешним временем. Годом 1928-м...