Велик соблазн сказать, что в «После бури» мы увидели неожиданного Залыгина. Непривычного, не похожего на себя. Эффектно, но не будем торопиться с подобным выводом. К чему уже давно приучил нас прозаик, так это именно к неожиданностям. Что ни работа, то новая задача, то открытие. В поэтике, в проблематике, во взгляде на вещи. Еще в 1964 году, рассуждая о поэзии Леонида Мартынова, он заключал: «Поэту и писателю собственный опыт всегда нужен не только, а может быть, и не столько для того, чтобы его использовать, сколько для того, чтобы его отвергать. Для творчества это обязательно – иметь то, что можно отвергнуть. Чем больше этого иметь – тем лучше, потому что литература, как и любое творчество, всегда ищет неизведанное не только для других, но и для себя, а поэт или прозаик стремится писать так, как писать он еще не умеет. Там, где писатель пишет только так, как он умеет, – кончается творчество».
Так что неожиданность для Залыгина – традиция, нравственный закон.
Неожиданность – норма. Нетипичны как раз повторы, возвращения «на круги своя».
Я бы сказал, что новый роман органически вписывается в контекст всего творчества художника.
Сам С. Залыгин выделяет в своей работе два русла, два направления. Главное («На Иртыше», «Соленая Падь», «Комиссия») и дополняющее, параллельное («Южноамериканский вариант», «Оська – смешной мальчик», эссе). Первый ряд связан с эпохой революции, послеоктябрьским переломом в деревенском укладе, с исторической эпикой. Второй – по преимуществу с днем нынешним, с современными представлениями о самореализации личности, о гармонии, счастье, об отношениях человека и природы.
Оно, разумеется, относительно, это разделение. Никакой китайской стены нет. Все переплетается, дополняет друг друга: проблемы, идеи, образы. И все же... Одно направление более традиционно, более близко к личному свидетельству о минувшем, тут крупнее масштабы: народоправство, человек и власть, суд над прошлым, жертвы допустимые и недопустимые, тут в центре основной народный кряж: крестьяне, поднявшиеся на борьбу с Колчаком, мужицкие представления о разумном устройстве мира, потрясения и уроки коллективизации. Самая яркая опознавательная черта второго – экспериментальность. Дерзкая, вызывающая. Хотя бы потому, что теперь перед нами коллизии научно-технической революции, что речь идет о научной интеллигенции, ее настроениях и запросах, ее мировосприятии, ее амбициях. И здесь уже иная стилевая стихия – эстетическое равноправие реального и фантастики, интеллектуальные парадоксы, совмещение далекого и близкого во времени и пространстве. Героиня «Южноамериканского варианта» могла запросто поставить себя на место крестьянки из курной избы, царевны Софьи, вообще «какого угодно человека – современного или доисторического, раба или императора, все равно». А профессор Дроздов из «Оськи – смешного мальчика», охваченный технократическим азартом, безудержной страстью к преобразованию природы, готов был рассматривать весь земной шар как свою лабораторию, как опытный полигон, как «сырье и сырьевую базу, необходимую для переработки и создания иных, не очень отчетливых, зато современных форм и конструкций…» Оттого так характерны для этих произведений гротеск, моделирование ситуаций, обращение к условным формам (явление идеализированного рыцаря в «Южноамериканском варианте» или самодовольного мыслящего таракана в «Оське...»)
Так вот, роман «После бури» располагается на перекрестке обеих линий творчества. Принадлежит и той, и другой. По хронологии событий – двадцатые годы – он занимает место между «Соленой Падью» и повестью «На Иртыше», по манере – пусть не целиком, но в заметной мере – примыкает к экспериментальным работам.