— Петербургского университета. Мне как-никак, а кое-что докладывали. О моих посетителях. Теперь возьмем нынешнее время, нынешнюю нашу встречу – разговаривай, ничто не мешает, но нет, не тот опять-таки случай, еще не пригляделись друг к другу. Приглядимся, а? В других-то временах? – И он уставился на Корнилова,
Пригляделись, даже и другие времена не помешали, и Бондарин горячо, даже горячечно, стал уговаривать Корнилова:
— У нас же с вами пять лет впереди. Это же очень много!
— Пять?
— Через пять лет во все советские организации и в Крайплан, разумеется, придут молодые советские специалисты, новой выучки и непоколебимой коммунистической идеологии, ну, а тогда они и вспомнят, что мы с вами «бывшие». Да мы и сами вспомним, что мы «бывшие», и впадем в уныние и в недоумение, но я вам скажу: пять лет – огромный срок! Для людей повоевавших, знающих, как легко жизнь покидает человека, совсем огромный срок, и вы совсем недурственно будете себя чувствовать!
— Так и рассчитали – пять лет?
— Рассчитывал на девять-десять. Пять прошло, пять осталось.
— Ну, а если осталось все еще десять? – выяснял Корнилов. Он тот раз с Бондариным торговался, но Бондарин стоял на своем.
— Нет-нет, – говорил он, – ежели десять, тогда им, всему руководящему кадру Советской власти, надо будет признать, что без «бывших» они обойтись не могут, больше того, что и без нэпа, без нэпманов не могут! А разве можно? Да как же так? Нет-нет, наши сверстники, то поколение, которое с нами воевало, не хочет уйти вместе с нами и действительно не может этого! Сначала должны уйти мы, ну, а потом уже, пусть через небольшой срок, и они! Иначе – несправедливость! А нэп эту несправедливость с каждым днем усугубляет. Вот я своему начальнику, зам. председателя Крайплана, товарищу Прохину, недавнему чекисту, разве я не намозолил ему глаза? Пять лет назад он меня, особо опасного государственного преступника, допрашивал со строгостью и многократно, из каждого допроса с очевидностью проистекало, что он должен меня расстрелять, и вдруг? Вдруг я у него в Крайплане чуть ли не первый спец и он по нескольку раз в день спрашивает у меня совета, руководствуется моими докладными записками. Должен положительно отмечать мою работу на профсоюзных собраниях, а в письменных ежегодных характеристиках должен, надо думать, писать, что такой-то, имярек, хотя он из бывших врагов Советской власти, все равно в настоящее время является ценным специалистом и заменить его все еще нельзя! Некем! Нет, вы только поставьте себя на место товарища Прохина, и вопиющая эта несправедливость в ту же минуту возникает перед вами! К тому же партмаксимум! С него, с товарища Прохина, по советской, по партийной, по чекистской линии в любую минуту могут шкуру спустить, и не одну, в любую минуту дня и ночи может и его вправе вызвать соответствующее учреждение, он редко когда раньше семи-восьми вечера кончает свой рабочий день, товарищ Прохин, а получать получи партийный максимум, сто восемьдесят три рублика! Минус парт- и профвзносы, минус подписка на газеты и журналы, минус членские взносы в добровольные общества Красный Крест, «Друг детей», «Долой неграмотность», МОПР, «Спасение на водах», «Добровольное пожарное»... Ему, партийцу, отказываться нельзя, а я? У меня жалованье триста рубликов, да плюс гонорары за статьи, да плюс за конъюнктурные обзоры, да плюс... И никто к моему жалованью и к моим плюсам никто подступиться не имеет права! И мой рабочий день – шесть часов, и шабаш, хочу, пишу обзоры, хочу, дуюсь в преферанс. Лично для меня прекрасно, но он-то, товарищ-то Прохин, в гражданскую войну ради такого вот положения, что ли, со мной воевал, как вы думаете, дорогой Петр Николаевич, а? Нет, это очень даже благородно с его стороны, что он при всех таких несправедливостях еще и срок для столь шикарной жизни мне отпускает! Очень! И, поверьте, у меня к нему на этот счет никаких претензий и просьб нет и принципиально быть не может! Вот так! Я, знаете ли, докладную в центр на очень высокое имя писал об отмене партмаксимума, доказывал, что максимум этот – вопиющая несправедливость, что она добром не кончится, но мне ответили – не моего ума дело! Как же не моего?! Это меня весьма касается, поскольку я свое жалованье рассматриваю как гонорар за смертельно опасную профессию, за отсутствие каких бы то ни было гарантий в отношении моей личности и вам, дорогой Петр Николаевич, советую рассматривать свое положение точно так же, а тогда все встанет на свои места и вы обретете душевное спокойствие и ясность ума!
Корнилов пытался не то чтобы возражать, а хотя бы немного противиться: