По-моему, неплохо, но посылать не буду. Все равно не напечатают. Только одно мое стихотворение поместили в газете «На страже Родины» сразу после финской кампании.
«Автомат» называлось. А что! Там есть неплохие строки:
В финскую мне как следует повоевать не пришлось. Нас, нескольких отличников боевой и политической подготовки, из школы послали на боевые позиции. Я попал заряжающим на батарею, которая стояла на Лисьем Носу. Холода были собачьи. С рассвета до темноты мы прыгали у орудий, стуча зубами, проклиная все на свете, и считали минуты, когда отпустят погреться в землянку. Часовые на посту менялись через час. С залива дул такой скуловорот, что улыбка получалась только в одну сторону — подветренную, а ресницы приходилось разлеплять пальцами. Слезы мгновенно замерзали, а у того, кто завязывал рот полотенцем, через час отрастала длинная снежная борода. После смены часовой выходил из тулупа, как из будки, а тулуп сам оставался стоять на снегу с растопыренными рукавами.
Однажды (в который раз!) объявили боевую тревогу:
— По самолету противника, над четвертым, гранатой, высота двенадцать, темп пять!
И по тому, как тревожно закричал командир батареи, мы все поняли, что тревога настоящая. У меня заколотилось сердце, и что-то дернулось в горле. Ведь это первая настоящая боевая тревога, и не только для меня, для всех, и для командира батареи. Разноголосо кричали читатели трубки, следя за движением стрелок на циферблатах орудийных приборов:
— Сто двадцать! Сто восемнадцать!
Сейчас раздастся ревун, и трубочный передаст мне в руки настоящий боевой снаряд с установленным на расчетное деление взрывателем. Я сбросил рукавицу с правой руки, зная, что из-за нее может заклинить затвор.
— Заряжай! — крикнул командир.
Проблеял ревун. Мне показалось, что трубочный не хотел отдавать снаряд, и я его отбирал долго-долго. Вот он с лязгом, словно сам, ушел в патронник, клин затвора вытолкнул мою руку вверх, и я ухватился за спусковую рукоятку…
Раздался визг:
— Отставить! Не заряжай!
Мог ли я остановиться в тот момент или не мог, до сих пор не знаю. Дернул рукоятку. Шильями кольнуло в уши, всего разом накрыло горячим колпаком, рукоятка выдернулась из моей руки, долго звенело в ушах, перед глазами искрилась снежная пыль и оседала на лицо.
Потом над нами прогудел самолет «СБ» с красными звездами на крыльях, а командира батареи срочно вызвали в штаб, и он вернулся оттуда страшно злым.
Больше наша батарея ни по каким самолетам не стреляла.
Командир мне ничего не сказал, лишь посмотрел с укоризной. А мне было и стыдно, и радостно. Стыдно за то, что выстрелил по своему самолету, а радостно оттого, что быстрее всех выполнил команду, а от быстроты действий трубочных и заряжающих зависит точность огня батареи. И потом я впервые в жизни выстрелил из пушки боевьш снарядом. А то, что по своему, так не я же виноват…
В солнечный мартовский день, когда в шинели было жарко и капало с крыши, меня с батареи снова отправили в полковую школу — доучиваться.
В поселке, возле магазина, стоял грузовик, выкрашенный белой краской. В его кузове сидели бойцы с бурыми, задубевшими лицами, в полушубках и ватниках. Они мне крикнули:
— Эй, артиллерия, садись! Довезем до Ленинграда!
Вскоре из магазина вышли трое бойцов. Карманы их полушубков и брюк были так набиты, что полы топорщились в стороны, как пачки у балерин. Бойцы залезли в машину, и мы поехали. Я чувствовал себя неловко, но быстро привык. Один спросил меня, по какому году я служу и сколько мне лет.
Я ответил, что служу по первому, а всего мне девятнадцатый, на фронт попасть не удалось, зря проторчал на огневой позиции — огонь мы вели редко.
Хмурый боец, сидевший в углу машины, усмехнулся и проворчал, что только этого не хватало.
Вскоре содержимое карманов перешло в наши желудки, и мы ехали весело. Я расстегнул шинель, сдвинул буденовку на затылок. Лицо у меня было обветренное, и я походил на фронтовика.
Один из бойцов рассказал, как для него кончилась война.
Они ползли под снегом на сближение с противником. Внезапно наша артиллерия стала отчаянно палить этак часа два без передышки. Потом стрельба разом прекратилась, и стало страшно тихо.
— Лежу и ничего не могу понять, то ли оглох, то ли помер, — рассказывал боец. — Осторожно высовываю голову, а прямо перед носом финн. И мы оба, как нырки, в снег. Еще полминуты — и стукнулись бы лбами. Что делать, не знаю. Положение дурацкое. Выстрелить сквозь снег, может, пулей достану? А может, он ко мне с ножом ползет? Гранату не бросит: уж слишком близко мы друг от друга. Снова высунулся. И он тоже. И снова мордами в снег. Слышу сзади по цепи передают: «Не стрелять! Война кончилась!» Ушам не верю. А сзади перекликаются все больше и больше и, похоже, встали во весь рост. Им-то что! Они далеко. А у меня под носом финн. Может, он не знает, что война кончилась?