– Павел! Пришел! Какой ты молодец! – Надя вскочила стремительно, подлетела к Терехову с сияющими глазами, жала ему руку и радовалась. – Ты раздевайся! Раздевайся!..
– Сейчас…
Терехов снимал плащ долго и вешал его долго и капли стряхивал медленно.
– А Олег где? – спросил Терехов.
– Я его в Сосновку отправила. В магазин. Нам в среду расписываться назначили.
– В среду?
– Да. Ты садись, садись.
– Я сажусь.
Теперь, когда Терехов сел, он, как и в комнате Чеглинцева, стал осматриваться по сторонам и отыскивать подтверждение того, что в мире произошло событие для него, Терехова, очень важное. По в комнате ничего такого он не увидел, только чемодан Олега высовывался из-под кровати, и на тумбочке стояла фотография Олега, вот и все, что заметил Терехов.
– Да, – сказал Терехов, – я совсем забыл, я тебя поздравляю…
– Спасибо, Павлик. Спасибо.
– Ты счастливая?
– Ага…
– Ну конечно, – сказал Терехов.
Он еще что-то говорил, и она ему отвечала, и он снова говорил, старательно выжевывал слова, и все шло как нельзя лучше. Все эти несчастные мокрые метры дороги от Чеглинцева Терехов думал о том, как он будет неловко и фальшиво произносить вежливые слова, обозначающие его радость, то самое чувство, испытывать которое он сейчас не мог, и как Олег и Надя станут неуклюже и фальшиво отвечать на его слова. Но Надя оказалась молодчиной, она начала так, словно и не было никаких иных отношений между ними тремя, словно все годы, как Терехов, Олег и Надя знали друг друга, они жили только для того, чтобы сегодня Олег и Надя женились, а Терехов радовался этому. Так или иначе, но Терехов с охотой и даже с облегчением принял ее тон и говорил веселые слова, и получалось все естественно и хорошо. Слова эти касались только сегодняшнего, Терехов подумал, что они с Надей прохаживаются шутя по бревнышку, перекинутому через щель в горах, и щель эта называется прошлым, а впрочем, может быть, прогуливался по бревнышку только один он, Терехов.
– Ты не обиделся, что мы тебе не сразу объявили? – спросила вдруг Надя.
– Да нет, ну что ты! Все понятно было. Давно уже.
– А как тебе Олег докладывал?
– Ну! – Терехов развел руками.
– Нет, ты просто не представляешь…
Она так и не договорила, и Терехов не понял, чего он не представляет, он только почувствовал, что здесь, в этом березовом тепле, его может развезти и надо скорее выбираться на улицу.
– Душно здесь, – сказал Терехов, – пройдемся, что ли?
Надя кивнула, и, пока она накидывала на плечи пальто, Терехов потоптался у двери, не очень ясно соображая, зачем понадобилось ему вытаскивать Надю на улицу из этой благопристойной комнаты, не думает ли он, что на воздухе, под дождем смогут вклиниться в их разговор иные слова? Надя собиралась с готовностью, будто бы соглашалась выслушать от него важные признания. А Терехов все топтался, и ничего уже не хотелось ему говорить, только потом вспомнил, что тут его может развезти и лучше побыть на воздухе. Но он не двигался, а все смотрел на Надю.
Надя подходила к нему. Она была красивая, красивее всех на этой планете, а какие женщины на других планетах, никто пока не знал. И вот она бросила все и прикатила сюда, в эту хлябь, утыканную елочками, знаешь сам, почему все бросила и прикатила.
Надя подходила к нему, а с ним ничего не могло произойти, он не мог ни исчезнуть, ни пропасть, ни сбежать, ни протрезветь.
Надя подходила к нему, и она была все такая же, как год, как два, как три года назад, и тайга совсем не изменила Надю, и глаза у нее были все те же, синие, добрые, ждущие чего-то. Те же, да и не те.
– Ты чего? – спросила Надя.
Она протянула ему руку, сжала ею кончики его пальцев и потащила Терехова по коридору. Прикосновение ее руки обожгло Терехова, он шел сам не свой, взволнованный ее близостью, и Терехову казалось, что Надины глаза улыбаются ему. Он не мог идти так дальше. Он остановился.
– Что это ты вдруг со мной так? – сказал Терехов грубовато. – Мужа отправила в Сосновку…
Надины руки исчезли в карманах пальто. Она была теперь далеко-далеко. За синими морями.
– Я думала, тебя надо вести, – сказала Надя.
Коридор был пустой и гулкий, и черные углы его шептались, наверное, за их спинами. И улица была пустая, не находились чудаки, которым доставляло бы удовольствие месить грязь сапогами, только они вдвоем плыли по ней, сами не зная куда. А может быть, это плыли деревья и фанерные ящики домов и сопки тоже плыли. Терехову теперь было все равно, ему казалось, что он успокоился и забыл все, забыл, как обожгла его Надина рука, и можно было снова прохаживаться по бревнышку, перекинутому через прошлое.
– Ты чему улыбаешься? – спросила Надя.
– Я-то? Ну как же! – сказал Терехов. – Я уже хотел стреляться, а теперь вот легче стало.
– Стреляться?
– А ты не знала? Я еще с Банщиковым договорился, с лесорубом. У него хорошая бензопила. Положишь под нее голову – и привет… И еще, на крайний случай. Севка обещал меня переехать на своем трелевочном. На центральной площади… Тумаркин сыграет на трубе… Представляешь зрелище?
– Ты все дурачишься…
– Я человек серьезный. У меня трагедия… Ты выходишь замуж. А я тебя люблю.
Надя остановилась. Она стояла и смотрела на Терехова. Она смеялась, а в глазах ее было любопытство, и удивление, и испуг, и просьба: «Не надо! Только не надо об этом», все было, и Терехов скорчил рожу, чтобы успокоить ее и подтвердить, что он и вправду дурачится.
– Я тебя люблю, а ты выходишь замуж…
– Вот ведь как, – сказала Надя и пошла дальше. – Только я тебе не верю.
– Я сам себе не верю, но дело не в этом… Я тебе докажу… Хочешь, слово дам? Хочешь, поклянусь? Чтобы меня исключили из профсоюза…
Надя уже смеялась, значит, все шло хорошо, она приняла игру.
– Чем бы тебе доказать?
– Ну уж докажи…
– А куда мы идем?..
– Не знаю. Просто идем, и все.
– Слушай, так мы совсем залезем в грязь… Или заблудимся и завернем в Монголию… А там не рубли, а тугрики… Их у меня нет…
– Иди, иди и не бойся. Только старайся не шататься.
– Я же еще и шатаюсь!.. Погоди, что я?.. Разве я тебе еще не доказал, что я тебя люблю?
– Значит, нет.
– Ах так! Да хочешь, я сейчас сломаю этот кедр, принесу его сюда и брошу к твоим ногам. Или нет, я залезу сейчас на тот столб и пройдусь по проводам высокого напряжения. Или…
Надя смеялась, а Терехов тараторил еще, размахивал руками, помогая словам, и если бы он мог взглянуть на себя со стороны, то он ужаснулся бы своему преображению. Он был человек сдержанный и скупой на слова, а тут болтал, как хороший трепач. Но со стороны на себя Терехов взглянуть не мог, он смотрел на кран, стоявший метрах в пятидесяти перед ним, он видел только этот кран, все еще говорил, говорил, а сам уже думал о том, что произойдет дальше.
– Ладно, я тебе сейчас… – сказал Терехов, – сейчас я…
Он остановился и потом, наклонив голову, быстро зашагал к крану.
Руки Терехова были уже в карманах плаща, сырых и холодных, как погреба, сапоги его ступали чересчур уверенно, и Терехов чувствовал, что Надя не поспевает за ним, а может быть, она и не считала нужным поспевать. Но Терехов не оборачивался, уже не болтал, и с лица его пропало выражение веселое и озороватое. Он шагал к крану, гордости их нарождающегося поселка, заснувшему в воскресенье металлическому животному, которое в будние дни двигалось, вертело своей худой шеей, скрежетало и помогало строить в тайге первый каменный дом в три этажа. Терехов шагал деловито, и в голову ему стали лезть всякие неожиданные соображения о машинном масле, запасных частях и нехватке кирпича. Только у самого крана Терехов вспомнил, почему он свернул с дороги, и лицо его снова стало веселым и хмельным, и, обернувшись к Наде, Терехов начал раскланиваться перед ней неуклюже и глуповато, как коверный в цирке. Он хотел сделать реверанс, чуть было не свалился в грязь и, удержавшись, послал Наде воздушный поцелуй. Коверный был старомодный, ровесник немого кино и черных цилиндров, подвыпивший к тому же.
– Павел, ты зачем? Подожди, Павел… – Надя уже спешила и не выбирала мест посуше.