Все. Дорохов! Дорохов! Сбесился!
Дорохов. Оберегут их? Обе-ре-гут!.. (Яростным шепотом.) А государя оберегут?… (Падает на диван.) Вина!..
Голицын. Это слишком! (Берет фуражку.)
Все ошеломлены. Бенкендорф наливает бокал, подносит Дорохову, тот выпивает залпом.
Дорохов (всхлипнув). И из-за чего? За что? За шуточки? За насмешки? За шуточки таких дуэлей не условют! А тогда условют, когда сволочь, когда сволочи… (Задыхается.) Сволочь знает, когда можно, а когда нельзя!..
Трубецкой (Столыпину). Что он говорит, Монго?
Столыпин машет рукой: оставь, мол.
Голицын. Мне пора, господа! Лев Сергеевич, а ты?
Пушкин. Иду, иду тоже… Дорохов, ну что теперь кулаками-то махать?
Голицын. И других винить! Всяк сам свою пулю ловит.
Пушкин. И на свою Черную речку спешит.
Голицын (Столыпину). Не затягивайте, съезжайте! И не мучьте себя… (Трубецкому.) И вы. Слышите? Что уж теперь!..
Пожимают руки. Столыпин кивает.
Бенкендорф. Ия откланяюсь.
Собираются и выходят.
Дорохов кусает подушку, рычит.
Второй жандармский голос. А вот, вашество, стишок мною списан, сказывают, Лермантова: «За девицей Эмили молодежь, как кобели…» (Хихикает.)
Первый. Оставь, прочту.
Пушкин, Голицын и Бенкендорф на террасе.
Пушкин (тихо). А в самом деле, кто помнит королей, при которых жил Дант? Или Шекспир? Кому известно, кто ослепил Гомера?
Голицын. Да будет! У государя и без того многотерпеливое сердце. Мог он и с Пушкиным, и с иными обойтись куда круче, но…
Пушкин. Да куда ж круче?
Голицын. Тише! Поставь-ка себя на его место: станешь ты дозволять то, что подрывает власть и вредит отечеству?
Бенкендорф. Зачем же равенство ставить между отечеством и властью? Власть разная бывает – отечество одно.
Пушкин. Складно, юнкер! Татары – тож триста лет были на Руси властью!
Бенкендорф. И что ж за вред от Пушкина отечеству?
Голицын. А ну вас! (Машет рукой и быстро идет с крыльца.)
Дорохов откинулся и вмиг уснул.
Краски заката.
Столыпин и Трубецкой.
Столыпин (по-прежнему с горькой иронией). Ну что, Сергей, видно, пора. Воду пили, ванны принимали, погуляли…
Трубецкой. Что говорить, много успели. Даж Мишку похоронить. Я поеду в полк завтра. Езжай и ты. Не думай.
Столыпин. Да. Теперь, видать, все равно… Дорохов-то! Накричался.
Пауза.
…Ах, не хотелось ему помирать! Всю жизнь про смерть разговаривал, – видно, утомил ее.
Трубецкой. Судьба. Случай.
Столыпин. Случай-то случай, да только он его десять лет стерег. Пренебрежение к пошлости отличает всякого умного человека, но он доводил его до абсурда, до невозможности. Вот пошлость и отплатила.
Трубецкой. Тоже хочешь сказать: сам виноват?
Столыпин пожимает плечами.
…Да, сами мы в себе виноваты… Столыпин. Ах, как надоело все!.. Тоска, Серж!..
Входит Соколов.
Соколов. Обедать-то станете, Алексей Аркадьич?
Столыпин. Что?… Нет, не буду. (Трубецкому.) Ты не хочешь? (Тот отказывается.) Ты вели собираться, старый. Бумаг только его не трогай, я сам приберу.
Соколов. И то надо, батюшка, все растаскают: дамы кто листок унесет, кто пуговку, и этого не убережем… Этой барышне снурочек от крестика нательного отказали…
Трубецкой. Это ты Кате? Вместо ее бандо?
Столыпин кивает.
Соколов. Как барыне-матушке-то все свезем, как покажем? Как же ты, скажет, Андрюшка окаянный, не уберег барина, как упустил?… Да как же, скажу, матушка, ходил, пил, ел, а наш-то его все: Мартыш, Мартыш!.. Кабы знал я, матушка,… Вот тебе и Мартыш!.. (Уходит.)
Трубецкой. Мартыш!.. Он все в остроге?
Столыпин. Не знаю. Какая разница, он сделал свое дело… А мы… Мы и теперь защитить его не можем. (Подходит и снимает со стола портрет.) Прости, Миша…
Трубецкой. Опять бежать! Ну, судьба!..
2. Пятигорск, острог
Темная комната с решеткой. За деревянным столом, на котором листки бумаги и чернильница с гусиным пером, сидит Мартынов (25 лет). Лицо его освещено свечой. Он в черкеске, голова обрита, баки, он грубо красив, выражение упрямое. Он не пишет, он говорит с человеком, который ходит по темной части комнаты, – это жандармский подполковник Кушинников, «особых поручений» чин, посланный Бенкендорфом на Кавказ тотчас вслед за Лермонтовым. Кушинников петербуржец, не стар, неглуп, хорошо информирован, дело свое знает. В гражданском платье. Заунывная песня за стеной.
Мартынов. Я еще раз требую, господин подполковник, пусть переведут меня из острога: всю ночь пьяные песни орут, матерщина, псалмы читают, – этак с ума недолго сойти… Слышите?
Кушинников. Да, я сказывал коменданту, это сделается.
Мартынов. Они корпуса жандармов как огня боятся, стоит сказать…
Кушинников. Я говорю, сказывал. А нас что уж бояться!
Мартынов. Как мужика какого пихнули и забыли!
Кушинников. Ну-ну, не обижайтесь, сделается… Так я, как изволите видеть, показаний с вас не снимаю, протоколов не делаю. И вообще прошу понять: разговор имеем мы с вами как бы и неофициальный. Вы человек военный и поймете: мое дело – доложить своему начальству всю картину в наиболее правдивом свете, только и всего. Подробности, как вы понимаете, мне уже известны, но всех мотивов и пружин…
Мартынов. Да какие ж пружины! Я уж вам отвечал. Убить я его не хотел. Я терпел много, но он не оставлял свой постоянный топ persiflage,[3] издевался, рисовал карикатуры. Я ношу эту форму и необходимый к ней кинжал, вот так. (Показывает то место, где пряжка бывает.) И он обыгрывал это в мало приличном виде. И при совсем молоденьких demoiselles, у Верзилиных, Надин – пятнадцать, а Грушо – девятнадцать.
Кушинников. Груше двадцать один.
Мартынов. Да? А она говорила… Не о том, впрочем!.. (Продолжает.) Я впал в бешенство, выговорил ему – в тот вечер у Верзилиных, – а он опять за свое и смеяться: мол, вызови меня, коли так.
Кушинников. Смехом?
Мартынов (не слушая). Что мне оставалось? Возможно, во мне обострено point d'honneur,[4] но в наши времена, когда чувство чести некоторыми вообще ни во что не ставится… Я сделал картель. В бешенстве.
Кушинников (как бы про себя). Смехом… в бешенстве… (Мартынову.) Да-да, понятно. Но прошло два дня, было время остыть, примириться…
Мартынов. Я много прощал и мирился, но теперь мы… то есть я… решил его проучить, раз и навсегда…
Кушинников. Вы считали, это произведет верное впечатление на местное общество? Например, на кружок госпожи Мерлини?
Мартынов. Не знаю. Его там не жаловали, да, но я о том не думал…
Кушинников. И решили сами? Или с кем держали совет?
Мартынов. Что?
Кушинников. Целых два дня после вызова… Человек не может быть сам с собой, не обсуждать с друзьями…
Мартынов (гордо). Господин подполковник! Я!.. Один!.. Никто!..
Кушинников. Полно, полно, успокойтесь… Скажите, возможно, вы и в ходе самого поединка ожидали новых каверз, насмешки? Допустим, незаряженного пистолета или… Вы успокойтесь.
Пауза. Мартынов понимает, что ему помогают.
Мартынов. Да, тут всего можно ждать, – их игривость достигла вершин Эльбороуса…
Кушинников. Но, однако, игривость-то должна была б упасть при столь жестоких условиях дуэли и дальнобойных кухенрейтерах…
Мартынов. А, этим его не взять! – он на засады бросался и на батареи.
Кушинников. Воинская храбрость вашего противника не вызывает у вас сомнения?
Мартынов (важно, подумав). Нет. Если холод души и презрение к жизни назвать этим словом.