Выбрать главу

До сих пор коленки дрожат. Ведь мог же он быть масоном и магистром, носителем тайного знания обо всем.

Конверсия

Для тех, кто не знает - это так раньше называлась истерия. Но истерики- то хитрые бестии и быстро учатся. Как только их мостики в дугу, слепота и параличи перестали производить впечатление, они напридумывали себе кучу новых малопонятных симптомов.

Лежит, бывало, одна подобная в палате, а через неделю у ее соседок уже все такие же симптомы. Да. И у нее, соответственно, ихние.

Очень трудно было с ними работать.

Лаской, лаской - и на выписку.

Но был у меня клиент, которому такая конверсия была ни к чему, ибо его сам Господь наградил-конвертировал в неразменную монету. Здоровый, косая сажень в плечах, наглый донельзя, глаза вытаращены и молодой совсем. Ему вырезали абсцесс мозга, и эта штуковина не повлияла ни на что, кроме левой руки.

Во всем здоровяк, а левая рука - словно плеть. И не придерешься.

Весь прямо лучится здоровьем.

И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.

Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!

Я его не переносил.

Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.

- Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?

Да будет, понятно. Тебе-то будет.

С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит...

- Ну, я пошел?

- Ступай, голубчик.

Хрустя яблоком, он выходил.

Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает - отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь - она ведь прекрасная, жизнь.

Добро пожаловать

- Можно на прием?

Люди по-разному входят в докторский кабинет.

Иные дожидаются лампочки. И если уже все вышли, и даже сам доктор вышел, никого туда не пускают.

Другие долго стоят перед дверью и читают надпись. Я так и слышал, как у них шевелятся губы. А что тебе в имени моем? Ничего. Пока не отопрешься сам - не войдут. В лучшем случае - осторожное поцарапыванье.

Третьи стучат и спрашивают: к вам можно? Даже если нельзя. Ах, извините.

Четвертых ведут под руки. Сидишь ты, не чуешь беды, считаешь ворон в окне, и вдруг распахивается настежь дверь - и его вводят. Сначала китель с орденами, а потом уже его, под руки. А он выбрасывает пехотные ноги в танковой обуви.

Пятые чего-то там шуршат и скребутся: готовят газетный сверток с коньяком.

Шестые тупо сидят, пока не соберешься домой. Уже запираешь дверь и халат снял, а они сидят. А вы чего? А мы, значится, пришли.

Седьмые входят без стука, распахивают дверь ногой. Они здесь свои.

Восьмых затаскивают коллеги, и это ужасное: посмотри. Неужто я умнее?

Девятые сами являются от коллег, когда их никто не ждал: вот, меня попросили зайти.

Десятые приходят не в тот день и скандалят в очереди. На это действовало одно: я выходил и раздельно объявлял: "Если. Сейчас. Не наступит. Мертвая тишина. То я буду принимать в три раза медленнее!"

И был одиннадцатый.

Он всегда являлся последним, он был безнадежный паркинсоник. Уж лампы погасли, уже шапито взмахнул мягкими крыльями, но вот я что-то такое слышу: кто-то топчется и внимательно читает надпись.

Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели - застывшая маска:

- Можно на прием?

Только он один так выражался: "можно на прием?" Неизменно. Всегда. Являясь последним.

А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?

- Можно, конечно.

Он никогда ни на что не жаловался.

Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет - столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. А уж видел наверняка.

Попытка пейзажа

Вот пейзаж.

Я плохой пейзажист, да и за давностью лет все стирается.

Поезд только что привез меня в Петергоф, к утренней смене. Я выхожу, смешиваюсь с толпой пассажиров, бегу к микроскопическому автобусу, который уже фырчит. Это последнее предупреждение.

Повисаю.

Мне ехать-то две остановки, но они долгие, и дорога все время петляет неприятной кишкой.

Вываливаюсь. Тут-то и постоять, помедлить немного. До поликлиники - двести метров, она еще не видна. Ее, если напрячь фантазию, нет вовсе. Есть кинотеатр, есть рынок, а поликлиники оп - и нету. И первой растворяется регистратура, то есть нижний этаж.

В руке у меня желтый портфель еще школьной поры.

Мороз, но не сильный. Покаркивают вороны, покачиваются да поскрипывают несуразно высокие сосны. Повсеместный кислород, Воздух дрожит от предвкушения дня. Грязноватая утоптанная дорожка, хворый тракт. Отчего бы не постоять и не подышать?

Может быть, именно в это мгновение я просветлюсь и что-то узнаю? О том, например, что могу повернуться и зашагать... Нет, не могу. Я ничего не могу. Я подневольный человек, работник галеры. Мне нужно идти в поликлинику. Там уже сидят люди, трясущие лицами, конечностями и карточками. Они поглядывают на часы и силятся прочитать на двери мое имя.

И я неторопливо иду.

А вокруг все тот же мороз, неотвратимые сосны, далекий непонятный дым. Я дышу полной грудью и думаю: вот, хорошо. Сейчас февраль, такой-то год. Тысяча девятьсот. А что будет дальше?

Вот мне вдруг до смерти интересно: что будет дальше?

Пока мне еще двадцать шесть лет. Мне отчаянно интересно. Ведь что-то же будет дальше - пускай не за поворотом, ибо я уже знаю, что там будет поликлиника и ничего больше, а вот через неделю или год? Ведь что-то случится со мной? Родится кто-нибудь или умрет, начнется война, случится землетрясение, объявится главный свидетель Иеговы Иисус Христос?