Выбрать главу

По странной случайности ни одна из наших пуль не тронула Марининых глаз. Когда мы сняли фотографию с дерева, к которому прикрепляли ее, глаза Марины по-прежнему широко и ясно смотрели на нас, только теперь рядом с пробоинами казались испуганными и удивленными.

А может, это и не было случайностью — что пули обошли именно глаза. Все мы трое считались неплохими стрелками, и при желании каждый из нас мог послать пулю в любую точку фотографии. И вот: на фотографии все три пробоины, а глаза — два светлых родничка, наполненных веселым лукавством и лаской, — целы.

Сейчас, через столько лет, глаза Марины смотрели с фотографии так же, как и тогда, во фронтовых землянках. Они были такие же светлые, такие же по-детски живые и приветливые. Но испуг, мне сдается, так и не покинул их. Только когда фотографию брал в руки Емельян и я видел изображение с обратной стороны просвеченным (Емельян сидел у окна), все становилось на свое место: пробоины переставали казаться зловещими, а с лица Марины исчезало удивление.

Мне тяжело вспоминать об этом, но мысли сами лезут в голову. А потом — как не вспомнить былое, если ты через много лет встретился с другом, с которым тебя это былое связывало воедино почти тысячу дней и ночей.

Подсчет этот сделал Емельян. Он так и начал свое письмо, полученное мною неделю назад.

«Почти тыщу дней и ночей провели мы вместе, — писал он, — а теперь вот семь с лишним тысяч дней и ночей не виделись. В пересчете на меньшие цифры это означает всего двадцать лет. Ты уж извини меня за эту бухгалтерию, но к чему, как не к числам, может прибегнуть для убедительности забытый всеми учитель математики!..

Нет, правда, — переходил он с шутливого тона на увещевательный, одновременно раскидывая и приманки. — Бруснички наши, если хочешь знать, — кусочек земли обетованной. Воздух такой, что все астмы и склерозы падают замертво. А вдобавок сады… Если ты не увидишь наших садов, то знай, что у тебя никогда не будет точных представлений о русской антоновке. И еще озеро. А в нем коротенькие толстоспинные линьки. Мы с Котькой (это мой сын) за одну зорьку дюжины по три их выкидываем…»

А кончалось письмо Емельяна грустным, грустным мужским вздохом, сквозь который уловил я какую-то невысказанную тревогу, касавшуюся скорее всего Марины.

«…Да и Марину ты не видел, — как бы вскользь, но совсем не случайно говорилось в письме. — А надо бы увидеться вам. Очень надо. И не тяни. Как друга прошу. Приезжай…»

Этот скупой, но искренний вздох властно позвал меня в дорогу. Я почувствовал, что не могу не поехать. Не имею права. Вина перед Мариной все время жила во мне и не давала покоя. И в Звездине тоже.

Нет, она не просто жила в нас. С годами, по мере того как мы взрослели и набирались жизненного опыта, понимание нелепости давнего поступка становилось острей и осознаннее. Встречаясь со Звездиным, израненным и больным теперь, мы часто вспоминали об этом. В переписке же с Емельяном старались не теребить старые раны…

Но это его письмо… Оно было последней каплей в чаше. Переполненный тревогой и волнением, я тотчас же собрался в дорогу.

И вот мы сидим с Емельяном у его письменного стола, стоящего в простенке между окнами. Окна настежь распахнуты, и мне хорошо видны застывшие под ними ярко-красные и желтые дымки георгина, а чуть дальше, в уголке палисадника, — ажурно выстрелившие в небо оранжевые «петушки».

Карточка Марины уже по нескольку раз перешла у нас из рук в руки. Мы забирали ее друг у друга молча. Тот, к которому безмолвно протягивалась рука, так же безмолвно отдавал фотографию и, снова дожидаясь своей очереди, задумчиво смотрел в одну точку… Наверное, это был бессловесный внутренний разговор. Мне кажется, что мы каким-то чудом угадывали и завершение фраз, которых не произносили, и те моменты, когда можно было опять протягивать руку за фотографией.

Когда карточку брал я, Емельян начинал говорить. А когда она оказывалась в руках у него, вспоминал я. И с непривычной и невыразимой тревогой посматривал на дверь: в нее вот-вот должна была войти Марина. Котька уже давно побежал на колхозную ферму позвать ее.

2

Марина… Сейчас должна прийти Марина, та самая, которой мы тогда любовались в землянке и в фотографию которой потом стреляли.

…Нас было в землянке четверо: Звездин, Шалаев, Гурьянин, командовавший «сорокапятками», и я, адъютант старший, а если точнее, то просто начальник штаба батальона. По шутливому выражению Емельяна, мы, вместе взятые, не составляли даже одного столетия, а не то чтобы эпоху или эру. Уже тогда все переводивший на числа и цифры, Гурьянин деланно убитым голосом сокрушался:

— Ну и ну! Явленьице… Четырех лет недостает до совершеннолетия. Всем гамузом только на девяносто шесть годков вытянули. Мужчины!

Но мужчины все же были мужчинами. Нам была уже знакома живая и неистребимая тоска по женщинам, тоска нерастраченная, порой запрятанная в игривую шутку, но в сути своей неизменно искренняя и чистая. Движимые ею, тянулись наши руки к заветным нагрудным карманам и вытаскивали оттуда фотографии любимых.

Правда, у Звездина такой фотографии не было. И мы точно знали, что он еще не влюблен. Как знали и о безответной любви к нему одной из наших батальонных медсестер Жени Жеймонис, веселой, мягкой, но слишком неровной по характеру латышки.

Каждый раз, когда мы надолго зарывались в землю и начинали, как говорил Звездин, оседлую жизнь, на столе, наскоро сбитом из грубых досок, появлялась девичья фотография. Это делалось по неписанному правилу: все карточки размещались рядом, одна к другой, но только оборотными сторонами кверху, и Звездин, отвернувшись, называл «правую», «левую» или «среднюю».

Так мы выбирали «хозяйку землянки». Избраннице отводилось самое видное место. Чаще всего карточка прислонялась к стопке книг, которые как-то незаметно, но неотвратимо появлялись в землянке, или к поставленной на попа обойме с патронами.

В тот раз выбор Звездина впервые пал на Марину. До этого у нас попеременно хозяйничали фотографии, принадлежавшие Шалаеву и мне. Емельяну все не везло. А тут Звездин, не раздумывая, сказал «правая», и над нашим неказистым столом вспыхнуло облачко пышной прически, по-утреннему подсвеченное мягкой улыбкой глаз и губ.

Было в этой коллективной выдумке что-то мальчишеское и даже чуть озорное, но вскоре шутка стала такой потребностью для всех нас, что в томительные и нудные дни затяжной обороны мы уже не могли обходиться без «хозяйки». Об этом знали во всем батальоне, даже в полку. И тоже привыкли. Только Женя Жеймонис каждый раз по-иному и не без затаенной ревности встречала нашу избранницу. Заходя к нам под всяческими предлогами (чаще всего явно и неумело придуманными, лишь бы увидеть Звездина), она, взглянув на фотографию, говорила:

— Ах-ха, коронация состоялась. Разрешите поздравить победителя?

Победителем она считала того, из чьего кармана фотография переселялась на стол.

Она подходила к «победителю», протягивала свою очень маленькую, розоватую и всегда теплую руку. Но пальчиков ее на обхват наших широких ладоней не хватало, и всегда получалось так, что не она «победителю», а «победитель» ей пожимал руку.

Впервые увидев фотографию Марины, Женя ничего не сказала, лишь долго и задумчиво разглядывала ее. Потом, внезапно повеселев, она с задорной игривостью спросила у Звездина:

— Товарищ майор, а когда же наступит очередь вашей невесты?

Звездин попытался отшутиться:

— Моя звезда еще не взошла.

— А может, вы просто не видите ее?

Под пристальным и напористым взглядом Жени он немного растерялся и поспешил переменить разговор. Но она не сдавалась, подзадоривала:

— Звезды ведь порой приходится открывать. Как новый остров или страну.

Глаза ее вспыхнули лукавством, и мы знали, что началась очередная атака на сердечную неприступность Звездина. Поняв, что уже все давно догадались о ее чувстве, Женя стала прятать его под мнимо беспечной игривостью тона, не понимая по наивности, что еще больше разоблачает себя. Ее выдавали и искорки в подвижных серых глазах, и румянец, вдруг выступавший на острых скулах, и улыбка. Улыбка, в которой была она вся, вся — бедовая, эксцентричная и, видно, измученная звездинским невниманием Женя Жеймонис.