Выбрать главу

Через трое суток после того, как пришел ответ из полка, Марина сошла с поезда в небольшом волжском городе, а еще через час ее вела медсестра длинным неуютным коридором к двадцать седьмой палате.

Всю долгую дорогу Марине казалось, что поезд идет страшно медленно, а время и вовсе остановилось. Теперь же ей вдруг захотелось, чтобы госпитальный коридор был подлиннее. Вплотную подступившая минута встречи подтачивала в ней решимость, и она не слышала ничего, кроме ошалелого стука в груди. Этот стук, казалось ей, заглушал все звуки, даже жесткие цокающие шаги медсестры, которая с откровенным любопытством разглядывала ее.

Навстречу им попадались раненые, и Марина с еще большим ужасом думала, что один из них неожиданно может оказаться Емельяном, и тут уж она совсем не будет знать, что делать. Но раненые были незнакомы ей, а коридор вдруг кончился, уставясь на Марину сильно истертым картонным квадратом, на котором кто-то по-школьному вывел чернилами цифру «27».

— Вот здесь, — сказала сестра. — Койка у окна справа. — И ушла, обдав Марину еще одним оценивающим взглядом.

Марина почувствовала, что не может двинуть рукой, не может дотянуться до дверной ручки. И ноги еле держали ее, и сердце теперь не стучало, а, оглушенное, молча и затаенно лежало в какой-то пропасти, куда его толкнула вот эта цифра на картонном квадрате.

Марина отошла от двери, готовая во всю мочь побежать по этому длинному коридору обратно, но другая мысль тут же остановила ее и властно вернула к палате. А когда она протянула руку, смущение и боязнь мгновенно оставили ее. Она, постучав, открыла дверь.

Справа и слева от нее было по четыре кровати. Но она помнила: койка у окна справа. И Марина сразу пошла туда, к окну, к кровати, спинка которой немного находила на оконный проем.

Она не знала, кто ей ответил «Входите», но она видела, что все смотрят на нее и не понимают ее появления.

Он тоже смотрел на нее. И тоже не понимал. На белой подушке, среди белых простыней курчавая смоляно-кудрая голова его выделялась больше, чем другие, и это сразу бросилось ей в глаза.

Выдержки, которая пришла к ней, едва она коснулась дверной ручки, хватило ровно на те несколько шагов, что отделяли от кровати. Последний шаг ее был и последним усилием воли. Встретившись с ошалелым от удивления взглядом Емельяна, она остановилась, неловко, по-детски подтянула к подбородку руки, потом закрылась ими и заплакала.

Наверное, это и вывело Емельяна из оцепенения. Он порывисто потянулся ей навстречу, внезапно охрипшим голосом позвал:

— Маринка!..

Раненые медленно и молча вставали, выходили из палаты, чтобы оставить их наедине. Но Марине и Емельяну, кажется, это и не нужно было. Они и в любых других условиях говорили бы только то, что они говорили теперь. А вернее сказать, они точно так же не находили бы слов, потому что в таких случаях их попросту негде бывает взять: все силы души и рассудка мгновенно затопляются невыразимым и потому не подчиняющимся слову волнением. Так при паводке река теряет свои береговые очертания, которые, в сущности, становятся ничем по сравнению с ее буйной вешней переполненностью.

Появление Марины тотчас вернуло Емельяну его веру в нее, и он даже не спросил, почему она послала ему такое странное письмо. А Марина ждала этого вопроса и удивлялась молчанию Емельяна. Удивление ее скоро перешло в тревогу, и она спросила сама сквозь слезы:

— Ты, наверное, меня презираешь?

— За что? Что ты!

— А мое письмо.

— Не надо об этом, Маринка. Хорошо, что ты приехала.

Она взяла его руку, которую он с трудом выпростал из-под простыни, и вдруг почувствовала, что второй руки нет.

Почувствовала? Или поняла по выражению его лица, по взгляду, в котором никогда раньше не было такой виноватости, перемешанной с беспомощностью и болью? Глаза Марины наполнились ужасом, она побледнела и захлебнулась в новом приступе плача. Все тело ее дрожало. И дрожали слова, которые она произносила сквозь всхлипывания:

— Меля, что же это я наделала? Прости меня, Меля… Она пыталась сдерживаться, но не могла, а он, видя, как мелко дрожат от всхлипываний ее плечи, не находил слов успокоения.

10

Больше месяца Марина прожила в волжском городе, дожидаясь выздоровления Емельяна. А ранним июньским вечером они вдвоем вышли из проходной госпиталя, направляясь к вокзалу.

Ночью они с трудом пробились в переполненный вагон какого-то проходящего поезда, потом сделали две пересадки и наконец добрались до своей станции.

Они считали, что всю дорогу им везло: нигде им не пришлось сидеть слишком долго, ожидая поезда. И здесь, на родной станции, их не обошла удача. Почти у самого вокзала они натолкнулись на тетку Домну, и та сказала, что скоро из МТС придет машина.

Они сели на привокзальную скамейку, но Марина тут же стремительно встала и, взяв из рук тетки Домны ее тоненький ореховый посошок, торопливо пошла через площадь.

— Марина, ты куда? — спросил Емельян и в ту же минуту увидел Саркисова.

Марина быстро приближалась к нему. И прежде чем Емельян поднялся со скамейки, рука Марины вместе с посошком вышла на короткий и хлесткий замах.

Она била стиснув зубы и не произнося ни слова. Саркисов загораживался руками, в одной из которых была планшетка, и быстро пятился к невысокому деревянному заборчику, в котором виднелся широкий, доски в три, пролом. Когда посошок плашмя ударял по планшетке, над всей привокзальной площадью вспыхивал резкий шлепающий звук. Но он тут же растворялся в граде менее громких и менее отчетливых ударов.

К площади со всех концов стекались люди. Кто-то попытался унять Марину, но тетка Домна, оказавшаяся впереди толпы, загородила ее, крича:

— Праведный суд вершится, граждане: не мешайте. Из-за этого подлеца честная кровушка пролилась.

Шагах в двух от забора Саркисов споткнулся и упал назвничь. Быстро перевернувшись, он стал ползком продвигаться к пролому и юркнул в щель в ту минуту, когда к Марине подбежал Емельян. Он обнял ее, успокаивая, а она, разгоряченная, с переполненными ненавистью глазами, все порывалась догнать Саркисова.

…Когда потрепанная трехтонка въезжала в Бруснички, над селом вовсю светило полуденное солнце. Марина и Емельян, обнявшись, сидели в кузове на какой-то мягкой поклаже. Ветер порывисто бил им в лица, неся с собой запахи чего-то родного и долгожданного.

11

К окну, у которого сидел Емельян, подбежал запыхавшийся Котька:

— Мама сейчас придет, — сверкнул он такими же, как у отца, темными глазами.

Емельян поспешно взял у меня из рук фотографию и сунул ее в лежавшую на столе книгу. И вдруг почти вплотную придвинулся над столом ко мне.

— Понимаешь, в чем дело, Гриша, — он запнулся, подыскивая слова. — Писал-то я тебе, что с Мариной бы вам надо повидаться. А знаешь, почему? До сих пор она травму в себе эту носит. Пятнадцать лет прошло, а в глазах ее то же выражение вины и отчаяния, с каким она тогда, в сорок третьем, в нашу госпитальную палату вошла. И вот эта давняя виноватость словно застыла в ней. И она никак не отойдет. Стану сорочку менять или еще что одноруко делать — она в слезы. А уж если по неосторожности назову себя калекой, то и вовсе казнит себя. Это, мол, я все наделала, из-за меня ты на всю жизнь увечным стал… Уговариваю ее, объясняю, что все вышло из-за подлого обмана, — ничто не помогает. Все время как пришибленная. А ко мне относится… стыдно сказать… ну, что твоя рабыня.

Емельян взял со стола папиросы, прямо из пачки, губами достал одну, ловко зажег спичку, прикурил и, глубоко затягиваясь, продолжал:

— Пуще же всего на Марину действует эта фотография. Увидит или вспомнит — на целые недели замыкается в себе. А порвать не дает.

Я слушал его, все более удивляясь и все настороженнее ловя шорохи за окном. В любом звуке мне мерещились шаги Марины, и я внутренне вздрагивал. С каждой минутой меня все сильней охватывало непонятное и непередаваемое волнение. А слова Емельяна лишь подбавляли масла в огонь.