Выбрать главу

Не знаю, может, кому-либо рассказ мой покажется смешным и, как это еще говорят… сентиментальным, что ли, но только мне все это видится теперь полным большого и радостного смысла.

И пальцы эти — особенно.

Я говорю «теперь» потому, что тогда, в самом начале, в меня прокрался вдруг этакий черный жучок опасения.

«Присушила парня, озорница, — думал я, прислушиваясь к тяжким вздохам Виктора, который, как я уразумел наконец, был тоже влюблен в нашу пассажирочку. — Так пойдет — не зашло бы далеко…»

И хотя никому не высказал я своего опасения, но появилось оно вдруг и среди пассажиров. Как-то, едва сошли на своей остановке Любаша и солдат, услышал я совсем рядом женский голос:

— Ох и допрыгается девка! Солдаты, они…

— И не говори, — согласился с первым второй голос — Тут до беды, как до воды.

— А мать потом расхлебывай…

Я глянул на говоривших — они, грызя семечки, пристально, с прищуром смотрели на удалявшихся от причала Любашу и солдата.

И мне стало еще тоскливее и боязнее.

Но скоро смог я не только разувериться в своих опасениях, а и устыдиться того, что как-то не совсем по-хорошему думал о солдате. Да и о Любаше тоже.

Произошло все совсем случайно.

Точно по графику причалили мы у поселка. Пассажиров как ветром сдуло. Сошли и Любаша с солдатом — она разнаряженная, светленькая, а он, как всегда, со своей почтовой сумкой.

Я проводил их взглядом и стал сдавать вахту. А потом побрел потихоньку домой. Путь мой тоже лежал через кручу, и я медленно взбирался на нее — не в мои лета с ходу брать такие препятствия. Вдруг до меня отчетливо донесся Любашин голос. Глянул я — в сторонке, у большого, белого как мел валуна, стояли мои знакомые.

Сам того не желая, я услышал их разговор.

— Останься, — мягко и просяще говорила Любаша. — У тебя же еще есть время. А у нас на фабрике вечер сегодня.

Она снизу вверх смотрела на солдата, и я, не видя ее глаз, отчетливо представил себе их лучистую, умоляющую синеву.

— Не могу, Любушка, — послышался голос солдата. Сумка его лежала на камне, и он держал руки девушки в своих. — Почту надо отнести. Ты знаешь, как солдаты писем ждут…

Любаша не ответила.

— Ты не должна сердиться, — с нежностью в голосе сказал солдат.

— Я и не сержусь, что ты! — горячо запротестовала Любаша. — Это же очень хорошо, что ты такой… — Она помолчала, подыскивая слова, потом закончила: — Не о себе только думаешь…

Я поднялся уже на кручу, а они все стояли у камня.

Потом я увидел, как солдат взял с камня сумку, закинул ее за плечо и медленно пошел к тропке. Поднявшись на кручу, он обернулся. Любаша все еще стояла у валуна. Руки их одновременно вскинулись вверх, и они долго махали друг другу.

Майское небо купалось в Быстрихе, кое-где сбегали с кручи вниз к реке шустренькие, местами будто витые — так стремителен был их бег, — говорливые ручейки.

Пофыркивая, «Утеныш» уходил вверх по течению. Ему было и невдомек, что это он свел на большом весеннем пути два красивых человеческих сердца.

А может, и не он. Сердца сами умеют находить друг друга. Ну а весна для них вроде бы как первопуток.

Цветы

Я возвращаюсь с дежурства по номеру. Это так говорят в редакциях. Дежурить по номеру — значит выпускать очередной номер газеты.

В ушах еще не умолк стук телетайпов, еще пляшут перед глазами разномастные шрифты и заголовки, больно бьют по памяти тревожные вести: готовятся новые ядерные испытания в Сахаре… Неспокойно в Южном Вьетнаме… Запущен спутник-шпион…

Город узнает об этом лишь утром, а я, дежурный по номеру, уже знаю. Мы помещаем иностранную информацию, как правило, на четвертой полосе, и она, эта полоса, всегда бывает самая тревожная.

Но я думаю сейчас не о четвертой полосе, а о словах главного редактора. Подписывая номер в свет, он сказал:

— О хороших бы людях больше. Выиграл бы номер.

Я понял его. Это он намекает на критические статьи. По недосмотру секретариата их оказалось в номере целых три, в том числе и моя. Про бюрократов.

Понял я и второй намек редактора.

— Вы, кажется, собирались в командировку? — спросил он.

Да, я собирался в командировку. Теперь я знаю, что выеду завтра же. И еще я знаю, что буду искать материал о хороших людях.

Искать? А что, их так мало?

Я начинаю спорить с самим собой. «Не мало, но все же… А потом ведь надо что-то необычное».

В метро у входа на эскалатор меня поймала ребристая ступенька, понесла вниз. Навстречу поплыли незнакомые лица. Все хорошие.

Все ли?

Опять начинаю спорить с самим собой. И тут раздаются вдруг быстрые цокающие шаги. Сначала они надо мной, потом рядом. Наконец вижу: это почти бежит по эскалатору солдат. Он с цветами. Спешит. Наверное, кончается увольнительная.

Солдат зря спешил. Поезда еще не было. А когда поезд подошел, мы вместе вошли в вагон.

Цветы у солдата — пионы и лилии, наполовину в газете.

Странно: с цветами — в часть? Или просто какая-то гордячка не приняла подношение? Но в таком случае цветы бросают и топчут. Или отдают (в кино, например) случайно появляющейся старушке. А он, этот обветренный, остроскулый солдат, значит, пожадничал: не бросил цветы и не отдал старушке.

Мы сидим рядом, и я (шутя, конечно) решаюсь спросить, кивая на цветы:

— Видно, не приняла?

— Что? — переспрашивает он. И вдруг понял. Заулыбался. Потупился. — Нет, тут другое дело.

— Тайна сердца?

— Да нет.

— Просто любите цветы?

— Люблю, но тут другое… Понимаете… Словом, к одному нашему солдату завтра невеста приезжает. Рано утром. А где он возьмет цветов?

— Значит, он попросил вас…

— Да нет, он не знает.

— Ага, сюрприз.

— Да нет. Просто я шел мимо цветочного киоска, и меня будто в голову что — стук. Думаю, с чем же он ее встретит?.. Теперь бы вот на электричку не опоздать. — Солдат в который раз посмотрел на часы.

— А что, увольнительная кончается?

— Да нет, у меня суточная. Завтра ведь выходной. Но цветы-то надо отвезти?

На разгоряченном лице, под звездатой фуражкой сияют почти детские серые глаза. На щеках местами шелушится кожа. Мундир отглажен, подворотничок — снег, узковатая грудь еще без наград. Один комсомольский значок…

И я почему-то подумал вдруг: а хорошо бы на том месте крупным планом вот это лицо. И цветы… На том месте, где говорится про бюрократов. В газете то есть.

— Может, вы дадите мне свой адрес? — спрашиваю у солдата.

— Пожалуйста, — говорит. — Войсковая часть…

И назвал номер. Я, кстати говоря, бывал уже там.

— А фамилия ваша? — спросил я.

— Рядовой Громов, — представился он, считая, что только так и надо отвечать офицеру.

Он уехал с последней электричкой, а я приехал в часть с первой. Утречком. По литеру, который тоже назвал мне Громов, я узнал у дежурного, что это шестая рота. Поднялся на второй этаж. Открыл дверь. И сразу же увидел цветы. Ими была уставлена вся тумбочка дневального. Из-за них едва виднелся невысокий пухлощекий солдат.

Цветы стояли в котелке и в двух флягах, наполненных водой. Пионы и лилии я сразу узнал. Но откуда взялись еще гладиолусы, гвоздика, горошек и алые, цвета закатного неба, розы?

— Эти вот Громов принес, а эти — Сапожников и Черемных, — сказал дневальный.

— Сапожников и Черемных тоже были в увольнении?

— Так точно. Они как сговорились. А Соломин еще ничего и не знает.

Дневальный тихонько засмеялся, отчего его щеки стали похожи на небольшие шары, и посмотрел на часы. До подъема оставалось двадцать минут.

Я догадался, что Соломин — это солдат, к которому ехала невеста…

Цветы были по-рассветному заспаны и, казалось, тоже отдыхали. Казалось, едва прозвучит слово «подъем», они, как солдаты, проснутся, неповторимые в своей тонкой живой красоте, которая, видно, сродни красе человеческой.