Если мы хотим понять тревогу, которая подтачивает американский истеблишмент, то должны основательно подумать о стратегических последствиях для самих Соединенных Штатов гипотезы конца истории, выдвинутой Фрэнсисом Фукуямой. Появившаяся в 1989-1992 годах, эта теория немало позабавила парижских интеллектуалов, пораженных упрощенным, но легкоусвояемым способом, каким Фукуяма использует Гегеля (Fukuyama F. The End of History and the Last Man. — L.: Pinguin Books, 1992 (французский перевод: La fin de l’histoire et le dernier homme. — P.: Flammarion, 1992)).
История будто бы имеет некий смысл, направление, и ее завершением станет универсализация демократии. Крушение коммунизма — лишь один из этапов этого шествия человеческой свободы, последовавший за другим важным этапом, каковым стало падение диктатур на юге: в Португалии, Испании, Греции. Развитие демократии в Турции и консолидация латиноамериканских демократий также вписываются в это движение. Выдвинутая в момент крушения советской системы, такая модель человеческой истории была воспринята во Франции как типичный пример американской наивности и оптимизма. Того, кто помнит подлинного Гегеля, приверженного Пруссии, благоговевшего перед лютеранским авторитаризмом и обожествлявшего государство, представление его в роли демократа-индивидуалиста не могло не позабавить. Но именно такого приглаженного в диснеевских студиях Гегеля преподносит нам Фукуяма. И потом, Гегель интересовался развитием Духа в истории, а Фукуяма даже тогда, когда говорит об образовании, на первое место всегда ставит экономический фактор и зачастую оказывается, таким образом, ближе к Марксу, провозвестнику совершенно другого завершения истории (образование он представляет как последствие появления индустриального общества) [Fukuyama F. Op. Cit. — P. 116]. Второстепенный характер развития просвещения и культуры в модели Фукуямы превращает его в весьма странного гегельянца, наверняка поддавшегося влиянию не знающего меры экономизма американской интеллектуальной жизни.
Несмотря на эти оговорки, мы должны признать живость и убедительность эмпирического взгляда Фукуямы на свершающуюся сегодня историю. Констатировать уже в 1989 году, что универсализация либеральной демократии становится возможностью, с которой следует считаться, само по себе было блестящим достижением. Европейские интеллектуалы, демонстрируя меньшее понимание хода истории, в это время концентрировали свои аналитические способности на разоблачениях коммунизма, то есть смотрели в прошлое. Заслуга Фукуямы в том, что он размышлял над будущим: это, конечно, труднее, но полезнее. Со своей стороны, я думаю, что взгляды Фукуямы содержат важную часть истины, но он не осознает в полной мере демографический и образовательный масштаб стабилизации планеты.
Оставим пока в стороне проблему обоснованности гипотезы Фукуямы о демократизации мира и сконцентрируемся на ее среднесрочных последствиях для Соединенных Штатов.
Фукуяма встраивает в свою модель и закон Майкла Дойла о невозможности войн между либеральными демократическими странами, который был сформулирован в 80-е годы и опирается скорее на идеи Канта, чем Гегеля (Doyle M. Kant, Liberal Legacies and Foreing Policy // Philosophy and Public Affairs. — I, II. — 1983 (12). — P. 205-235, 323-353)).
Дойл являет нам второй пример англосаксонского эмпиризма — внешне наивного, но продуктивного на практике. То, что войны между демократиями невозможны, подтверждается анализом конкретной истории, показывающим, что, хотя либеральным демократиям и не удается избежать участия в войнах против стран с враждебной системой, они никогда не воюют между собой.
В современной истории либеральные демократии при любых обстоятельствах склоняются к мирному исходу. Вряд ли можно упрекать в воинственности французскую и британскую демократии 1933-1939 годов, можно лишь выражать сожаление в связи с изоляционизмом американской демократии вплоть до нападения на Перл-Харбор. Не отрицая националистической вспышки во Франции и Великобритании накануне 1914 года, следует признать, что именно Австро-Венгрия и Германия, правительства которых практически не были ответственны перед парламентами, втянули Европу в Первую мировую войну.
Простой здравый смысл подсказывает, что народ, имеющий высокий уровень образованности и удовлетворительный уровень жизни, вряд ли изберет парламентское большинство, способное на объявление большой войны. Два народа с похожими системами государственной организации неизбежно найдут мирное решение возникающих между ними противоречий. Но бесконтрольная клика, которая возглавляет по определению недемократическую и нелиберальную систему, обладает гораздо более широкой свободой действий в решении вопросов о начале военных операций вопреки желанию жить в мире, свойственному обыкновенно большинству обычных людей.
Если мы соединим универсализацию либеральной демократии (Фукуяма) с невозможностью войн между демократиями (Дойл), то получим планету, вечно пребывающую в состоянии мира.
Циник старой европейской традиции на это улыбнется, напомнив о незыблемой и вечной способности человека приносить зло и затевать войны; но не будем останавливаться на этом возражении и продолжим наше рассуждение, а именно посмотрим, каковы могут быть последствия такой модели мира для Америки. По воле истории планетарной специализацией Америки стала защита демократических принципов, которым угрожали то германский нацизм, то японский милитаризм, то русский или китайский коммунизм. Вторая мировая война, а затем «холодная война» институционализировали, так сказать, эту историческую миссию Америки. Но если демократия восторжествует повсюду, то мы в конечном счете придем к парадоксу: Соединенные Штаты как военная держава станут ненужными миру и должны будут смириться с ролью лишь одной из демократий, такой же, как и все прочие.
Эта бесполезность Америки представляет собой одно из двух главных обстоятельств, тревожащих Вашингтон, и один из ключевых факторов, позволяющих понять внешнюю политику Соединенных Штатов. Этот новый страх руководителей американской дипломатии принял, как это чаще всего бывает, форму обратного утверждения: в феврале 1998 года государственный секретарь Клинтона Мадлен Олбрайт, пытаясь оправдать ракетные удары по Ираку, определила Соединенные Штаты как «незаменимую нацию». («Если нам приходится применять силу, то это потому, что мы — Америка, мы — незаменимая нация. Мы высоко стоим. И мы дальше видим, заглядывая в будущее».) Как удачно выразился в свое время Саша Гитри, противоположное истине — уже очень близко к истине. Если официально утверждается, что Соединенные Штаты необходимы, то тем самым ставится вопрос об их полезности для всей планеты. Посредством подобных квазиляпсусов руководители знакомят общество с тревогами своих стратегических аналитиков. Мадлен Олбрайт в форме отрицания подтвердила доктрину Бжезинского, сознающего эксцентричное, изолированное положение Соединенных Штатов, удаленных от столь населенной, столь предприимчивой Евразии, которая может стать средоточием истории умиротворенного мира.
По сути Бжезинский молчаливо признает парадокс Фукуямы и предлагает дипломатическую и военную схему сохранения контроля над Старым Светом. Хантингтон, будучи менее умелым игроком, не признает оптимистичного универсализма модели Фукуямы и отказывается рассматривать возможность утверждения демократических и либеральных ценностей на всей планете. Вместо этого он делит страны на этнические и религиозные категории, большинство которых будто бы неспособны по природе своей на восприятие «западного» идеала.