Острые куски породы и угля впиваются в подошвы ног, бегу, словно по битому стеклу, стараясь не отставать от Нагеля. И так не менее километра. Свет лампы выхватывает из мрака серые глыбы породы, причудливо изломанные крепильные стойки. Грохот центральной магистрали остается позади. Сворачиваем в относительно глухие разветвления штреков, душные и паркие. Первая смена уже работает. В черном косом разрезе лавы тарахтят отбойные молотки. На плитах бромсберга грохочет лебедка. Возгласы, окрики, резкие слова команды, проклятия и брань звучат на всех языках.
Где-то далеко от нас слышатся взрывы — это приступили к работе немецкие мастера-подрывники. В мою первую смену мне непрестанно мерещилось, будто своды штрека содрогаются и оседают и катастрофа неминуема. Но почему-то при этом я ощущал не страх, а злорадство.
Наконец показался забой проходки штрека. Как светлячки мерцали шахтерские лампы. Когда мы подошли, подрывник заканчивал свою работу: орудуя длинной деревянной палкой, он закладывал в отверстия шпуров патроны со взрывчаткой и запечатывал их мокрой глиной. От зарядов тянулись нити тонких проводов, которые мастер какое-то время перебирал на ладони. Но вот он стремительно поднялся, оглянулся и, разматывая провода, подался прочь от забоя. На одном его плече покачивалась сумка с динамо-машиной, на другом — ящик со взрывчаткой. Не ожидая команды, все подхватили инструменты и поспешили оставить забой.
Я успел вскочить в боковой штрек.
— Ахтунг! — это крикнул мастер.
.И сразу же раздался огромной силы взрыв. В лице ударила волна горячего воздуха. Штрек наполнился угольной пылью и гарью.
— Я дал восемь зарядов, — сказал мастер Нагелю. — Почти двойная норма. На смену достаточно, а не хватит — пусть поработают кайлами. — Он скользнул по нас презрительным взглядом. — Проследи, Нагель, чтобы твои кретины не воровали провод.
— За работу! Быстрее! — уже командовал Нагель.
Я не знал, что должен делать. И вдруг штейгер подскочил ко мне, вырвал из рук лопату, швырнул ее на землю.
— Надевай свои гольцшуги, идиот!
Я обулся. Нагель толкнул меня в спину:
— Форвертс![9]
Шахтеры уже отцепили одну вагонетку с крепильными стойками, и мы сообща покатили ее в забой. Вскоре рельсы кончились, и стойки нужно было носить на плечах. Шестеро работников разбились на пары. Каждая пара, взяв на плечи колоду, пошатываясь от непосильного груза, направилась к забою.
Ко мне подошел высокий, атлетического сложения поляк, приветливо улыбнулся и спросил:
— По-польски понимаешь?
— Немного…
— Вот и хорошо. Бери колоду за конец, а я стану посредине. Помогать будешь для видимости, я сам понесу. Для меня это игрушка, понятно?
Я промолчал и только всматривался несколько секунд в ясные, веселые глаза парня.
— Ну, взяли! — скомандовал он. — Так, хорошо, малыш! Только не торопись, смотри под ноги и меньше слушай этого идиота Нагеля.
Нам вдвоем надлежало перетаскать не менее двадцати бревен. За второй стойкой мы шли не спеша, с любопытством разглядывая друг друга. Моему напарнику на вид лет двадцать пять. Сложения он богатырского: широкоплечий, мускулистый атлет, с мощной шеей и выпуклой широкой грудью. Голос у него низкий, густой. Серые глаза излучают доброту, лицо освещает доброжелательная улыбка, столь неожиданная в этом черном аду.
— Тебя как звать? — спросил он, протягивая мне флягу с водой.
— Владимир.
— По-польски Владек. Так я и буду звать тебя. А ты меня Стасиком. Ну вот, дроги товажишу, мы и познакомились.
Он протянул свою широкую, как лопата, ладонь и, осторожно пожимая мою руку, спросил:
— Откуда ты родом?
— Из-под Киева.
— Значит, советский?
— Советский.
— За что сидел?
— За побег из Германии.
Он положил мне на плечо руку:
— Ладно, не тужи. Со мной не пропадешь.
— Спасибо, Стасик. Мне сейчас очень трудно. Какая здесь норма?
—— Девять вагонеток на одного за смену. Правда, Гоппе старается и ее перекрыть. Выслуживается, холера! Готов выжать из нас, иноземцев, последние соки. Да и Нагель у нас подлюга.
Я задумался. Было ясно, что такая норма для меня непосильна.
Как бы разгадав невеселые мои мысли, Стасик подбодрил:
— Не падай духом, я помогу.
Мне хотелось сказать ему в ответ самое теплое, самое искреннее слово, какое я только знал, но оно почему-то не приходило на ум.
Когда мы отнесли в забой второе бревно, я взглянул на Стасика и увидел, как дорого ему обходилась жалость ко мне: весь в градинках пота, он дышал, как тяжелобольной. На глубине шестисот метров, в этой глухой норе было парко, как в бане, и я еле передвигал ноги.