Она откусила нитку и поднялась, чтобы разложить все по местам.
— Прачечная работает исправно. У вас своих забот хватает, — пробормотал он. — Если бы я мог что-то изменить, ничего этого не было бы. Но я не могу.
— А вам и не надо. Мы вам никто, и вы здесь ни при чем, чтобы что-то изменять.
Он кивнул. Она права. Почти. Только это не они ему никто — это он им никто.
— И все же простите, — сказал он и повернулся, чтобы уходить. А потом остановился. Уйти было немыслимо. После того поцелуя на улице они избегали друг друга. А он вдруг со всей ясностью осознал — он не хочет избегать. Он не может избегать ее.
Ноэль снова повернулся к ней и тихо позвал:
— Грета…
Она остановилась у шкафа, куда ставила свою шкатулку с нитками, и обернулась к французу. Он мучительно долго смотрел на нее. А потом просто сказал:
— Вы нравитесь мне.
Что она могла на это ответить? Живущему в ее доме чужому мужчине, который тоже ей нравился. Нравился так, что она забывала о Фрице, которого любила, и с которым у нее был ребенок, погребенный далеко на севере под обломками их дома. Теперь она забывала, что должна ждать мужа. Ведь никто не сказал ей, что он мертв. Но вместо этого Грета все чаще думала о человеке, который стоит перед ней и смотрит на нее так, что все внутри переворачивается. Его она ждет вечерами, его отчаянно ревнует к каждой девице, бегающей к офицерам, его поцелуй вспоминает.
— Я этого не хотела, — негромко сказал Грета.
— Я знаю. Я тоже не хотел. И понимаю, как для вас это все может выглядеть. Но мы с вами взрослые люди. Мы могли бы…
— Что… мы могли бы?
Он нахмурился. Кажется, когда он делал предложение Денизе Гинзбург, слова вылетали сами собой. Фрау Лемман замуж позвать он не мог. Браки с немками запрещены. С ними даже разговаривать не особенно разрешается. Любые предложения иного рода выглядели бы отвратительно. Для Греты, для него… И все-таки он сказал неожиданно охрипшим голосом:
— Попробовать быть вместе.
Грета сглотнула и, размахнувшись, со всей силой, на которую была способна, влепила ему пощечину.
— Вы не в себе! — выдохнула она и выскочила из гостиной.
Он потер вспыхнувшую щеку и еще некоторое время смотрел на дверь. Еще не поздно было поехать к Риво и надраться до полуобморочного состояния. Нет, все-таки поздно. Все уже поздно.
Потом он ушел к себе. Взялся за перевод. В этот день он задержался, выписывая текст из «Машины смерти». Что-то перевел сразу, сходу. Теперь сидел над тетрадью и вносил правки, помечал неточности. Велено было убрать все витиеватости. Язык должен был быть сухим и внятным. Когда в следующий раз посмотрел на часы, очнувшись от громких шагов внизу (не иначе явился Рихард Лемман), дело шло к одиннадцати. Потом хлопнула дверь, и дом снова затих. Тихо было до такой степени, что ему казалось, он различает стук собственного сердца. Он разделся, погасил свет и лег в постель. И знал, что совершенно точно не уснет. В глаза бил яркий свет уличного фонаря, проникавший в окно. А перед глазами менялись резкие картинки. Ссохшиеся трупы концлагеря, похожие не на людей, а на уродливых кукол. Маленькая ранка в голове Линке, из которой выходила жизнь. Резня в деревеньке у подножия гор, где под руку попали коллаборационисты, кричавшие, что они тоже французы. Газовые камеры, крематорий, ботинки, валявшиеся в маленьком предбаннике. Господи, он никогда не думал, что ботинки — это так страшно! Он никогда не думал, что после войны станет страшно! Он думал, что после войны он станет есть, пить, спать, жить. Ничего не получалось. Все казалось извалянным, измазанным, отравленным. Он сам был насквозь заражен. Снова картинки. Пожар. Это горело их убежище в горах. Их нашли тогда. И они ушли глубже в горы. Из пятнадцати их осталось шесть. Еще один скончался в дороге. Похоронить оказалось задачей. Лопат не было. И вместо земли — камни. Но вдруг похоронить, как положено, стало важнее всего на свете. Юбер был зол, как черт. Руки стер в кровь. Того, кто хоть попытался бы бросить разбирать эти камни, сам бы убил.
Ноэль выдохнул и перевернулся на бок.
Ворота. Пугающе огромные. Сторожевая башня. Высокие стены. И проволока, за которой нет ничего, кроме того, что жизнью назвать нельзя — только глаза. Мертвые, страшные глаза людей, которые еще дышат, но уже не живы.
И другие глаза. В которых есть что-то, отчего сжимается сердце. От которых выгоревшее покрывается зеленью травы и синевой неба. Оказывается, нет неба ярче того, что синеет над выгоревшим. И, оказывается, что дышать нельзя без этой синевы и зелени. Потому что если можно еще за что-то зацепиться, то за нее. А больше уже ничего не спасет. Все — ночные кошмары. Видения, от которых боишься спать.