В разговор со мной он не вступал, ни о чем не просил, был очень взволнован, судя по дыханию и патетике в голосе; его последний зов к Юдифи, замирая, утонул в телефонных шумах. Может, он читал для кого-то, а не для меня? И это я некстати оказался нарушителем его телефонного общения с кем-то? Но не странно ли, что я, автор, услышал свои собственные стихи при таких обстоятельствах? Или это подстроено? То есть кто-то пошутил надо мной?
Я пожал плечами и в некоторой растерянности покинул кабинку, вышел на улицу.
Один сведущий человек говорил мне, что в нашем городе и районе тридцать семь штатных сотрудников федеральной службы безопасности — это полные сил, молодые, образованные ребята, оснащенные самой хитрой техникой. Делать им совершенно нечего, потому что иностранных шпионов в Новой Корчеве не водится и тем более уж никто не замышляет государственного переворота. Ну и сидит, небось, этакий серьезный юморист возле подслушивающего устройства, попивает коньячок и развлекает себя: вот засек, что я отправился на телефонную станцию, подключился в нужный момент к разговору и почитал стихи, чтоб озадачить. Впрочем, может быть, служба госбезопасности тут ни при чем; просто местный Кулибин сочинил из старых карбюраторов да трансформаторов приставку к домашнему телефону, которая позволяет ему вот так шалить в меру своих интеллектуальных способностей.
Но в общем-то я был польщен: кому-то явно понравились мои стихи. Этот кто-то, вполне возможно, читал их наизусть. Вот только откуда он их взял? Наверно, один из листов черновика перекочевал с моего письменного стола в корзину, оттуда в мусоропровод, а далее движение его загадочно.
А еще меня озадачивало в том телефонном голосе: произношение какое-то странное — как у человека, который вот-вот, совсем недавно научился говорить по-русски и дивится тому, сам себя слушая. Или, например, он лишился дара речи, и вдруг речевые способности к нему вернулись, хотя и не в полной мере.
В общем, чертовщина какая-то… И вообще не везет: до Москвы я не дозвонился, придется идти домой ни с чем, а дождь меня мочит, и ветер за уши треплет… Упрямство мое иногда озадачивает меня самого: я решил все-таки дозвониться.
На телефонной станции почему-то оказалось многолюдно, несмотря на поздний час. А я-то рассчитывал на свободную кабинку. Увы, она была занята женщиной, кричавшей так, что слышно было не только в тесном помещении, но и на улице:
— Сынок, почему ты не написал ничего? Ну, как же, сынок! Так нельзя.
— Жди, напишет… — отзывались те, что сидели тут. — Держи карман шире. Больно мы сыновьям-то нужны!
— Сынок! Ты мне уж третью ночь голый снишься. А уж это примета не к добру. Ты не заболел?
— Голый — это к переезду на ново место, — обсуждали ожидающие, — а вовсе не к болезни.
— Нет, к покупкам!
— Сынок, а деньги получил? — кричала женщина в кабинке.
— А что же ты не сообщил? Ну, хоть бы бросил открыточку: получил, мол.
А в зале:
— Главное — деньги, а писать не обязательно.
— Сыночек, а Таня где? С тобой рядом? Здравствуй, Танюша!
Последовал разговор с Таней о снах и о том, что бы это значило.
— Денег еще послать, Танюша?
— Посылай, — добродушно и охотно советовали в зале. — Лишние не будут. Им сколько хошь пошли. — Как он у тебя, не пьет? Только пиво, да? Ты держи мужа в руках. Поняла?
Далее было о том, что вот промочила ноги, идя сюда, что вчера купила две утки, но обе тощие…
— Из Ярославля пешком шли, — переговаривались в зале. — Небось, похудеешь.
…и о том, что подвальчик на даче залило, а там картошка; что купила половину поросячьей головы на студень; что в подъезде пахнет кошками… Поток информации не прекращался и не было признаков, что он скоро иссякнет.
Что ни говорите, а это свинство — занимать линию из-за таких пустяков. Спросила бы про деньги да про здоровье и выметайся. Про поросячью-то голову зачем?
Я ждал и, признаться, уже разогревался, как самовар. Успокаивало только то, что очереди к этой кабинке не было: всем прочим не Москва была нужна, как мне, а иные города. Но вот женщина вышла, наконец, красная и распаренная, а откуда-то из-за моей спины, отодвинув меня весьма бесцеремонно, к желанной кабинке шагнул парень этакого спортивного вида, в вязаной голубой шапочке, роста более высокого, нежели я, — на пол-головы повыше! — с лицом решительным и наглым. Откуда он взялся-то, спортсмен этот?
Поскольку я уже был «разогрет» долгим ожиданием, то мгновенно освирепев, попридержал его за рукав куртки:
— Минуточку!
— Ну, ты! — сказал он угрожающе и в свою очередь задержал меня, не пуская в кабинку.
Мы, поборматывая и пыхтя, завозились: на нас с изумлением смотрели ожидающие и телеграфистка из окошечка. Присутствие их остановило моего супротивника, а то он, пожалуй, справился бы со мной — парень здоровый и, судя по всему, тренированный; говорю же: спортсмен. Да ведь и моложе меня вдвое!
— Давай выйдем, — сказал он, приглушая голос. — Выйдем, мужик, а?
Меня разозлило не столько грубое обращение «мужик», сколько этот нахрапистый тон. Одновременно чем-то бодрым, страшно будоражащим опахнуло, как в далекой молодости, и я ответил, не колеблясь:
— Пошли.
Бывают минуты душевного подъема, когда собственные силы кажутся неодолимыми, — это, я думаю, каждый знает по себе. Вот и на меня нахлынуло вдохновение… эх, его бы на что-то доброе! Но иногда ведь сами события управляют нами, а мы перед ними просто бессильны. Коли вызов на дуэль, пусть и кулачную, как тут можно отказаться!
Спортсмен мой явно рассчитывал, что я стушуюсь, отступлю. Напрасно! Он просто не понял, с кем имеет дело, этот грубый, невежественный малый.
Поэты не уклоняются от дуэлей! Для них это дело чести, и не только в молодости, но и в солидных летах. Священный огонь, вспыхнувший в душе поэта при его рождении, определяет ему героическую линию жизни. Только героическую, и никакую иную!
— Выйдем на улицу, — сказал он, когда мы вышли на лестничную площадку, явно надеясь, что тут-то я обязательно струшу. Это было как предложение стреляться в шести шагах.
Да ради бога, родной мой! Хоть в самый темный переулок пойдем. Вас тут не целая свора, я надеюсь?
Переговорный пункт располагается на втором этаже. Пока мы спускались по лестнице, передо мной маячила его голова в вязаной шапочке с широкой белой полосой, на которой разместились крупные буквы «Адидас». Голова была такая… обтекаемая, яйцеобразная, по ней как ни стукни, все будет вскользь, все по касательной. «Наверно, он занимается боксом, потому она у него… обкатанная», — предположил я и уже сообразил, что если мой противник решится меня ударить — что вряд ли! просто будет бурное объяснение, словесная дуэль! — но если он все-таки решится, то сделает это не где-нибудь, а именно внизу, перед наружной дверью: там достаточно пространства для схватки, и нет никого, никто нам не помешает.
Я приготовился к бою, и тем не менее на мгновение запоздал уклониться: в тот момент, когда одна моя нога была на последней ступеньке, а вторая шагнула вниз, он резко обернулся, и тотчас тупой удар в лицо отбросил меня на перила. Наверно, секунды на две-три я, что называется, отключился, потерял сознание: все-таки это был первый случай в моей жизни, когда меня ударили так жестоко. Не привычна моя голова переносить такие удары. Для боксера это было бы ничто, для меня же…
Я опомнился, уже поднимаясь со ступенек, а не от перил: парня в шапочке «Адидас» уже и след простыл. Нет, не злое чувство, то есть не гнев и не злоба владели мною в эту минуту, и не испуг, и пожалуй, даже не бойцовский азарт — просто ошалелость.
Замешкавшись в дверях, я выбежал на улицу — кто-то мелькнул за деревьями скверика и скрылся. Разглядеть отчетливо, кто это, я не смог, поскольку очков на моем лице уже не было — это они хрустнули у меня под ногами, когда я ринулся к двери от лестницы. Теперь я на бегу сплюнул солоноватую кровь вместе с выбитым зубом, при этом бормотал… нехорошие в общем-то слова произносил. В голове то ли шум, то ли звон, а точнее и то, и другое. Я не вполне управлял собой: руки и ноги двигались вразброс, несогласованно, и были словно ватные. Тем не менее мне хотелось только одного: догнать, догнать! Не дать ему скрыться. Схватка еще не закончена, она только началась, и если я проиграл первый раунд, что вовсе не означает моего полного поражения.