После короткой паузы она пояснила:
— Вы дружили с моим отцом! Меня зовут Вита, вам тогда очень нравилось мое имя. А фамилию я себе оставила девичью, когда замуж выходила, — Ивлева.
Ах, вот в чем дело! Был у меня когда-то не то, чтобы друг, но хороший приятель, Сергей Ивлев. Но ведь он еще тогда уехал отсюда куда-то.
— Да, мы уехали, но тут живет моя бабушка. Я приезжала сюда каждое лето. А потом вышла тут замуж.
Верно, у Ивлевых была прелестная девочка, и мы с нею играли…
— Больше всего мне нравилась ваша сказка про белочку, которая жила в дупле огромного дерева. И вот мы стали ее ловить, забрались в это дупло, провалились по стволу вниз и оказались в подземном царстве. А там чистые реки, добрые звери, камни-самоцветы россыпями…
— По части глупостей я большой специалист, — сообщил я Вите.
— Какой вы смешной! — воркующе сказала она и ласково прижала мой локоть.
Признаюсь, я был смущен и взволнован этой ее лаской.
Не знаю, как мы оказались в беседке того детского садика, что напротив аптеки. Ах, да, дождь припустил! Мы торопливо свернули к его калитке, а тут беседка-павильончик рядом, словно именно для нас. В беседке оказалось сухо, очень укромное, удобное место, чтоб посидеть вдвоем.
Я заметил только теперь, что красавица моя обута… в комнатные тапочки. Разумеется, они были насквозь мокрыми. А если женщина в полночь вышла из дому под осенний дождь и ветер в комнатных тапочках и в домашнем халате, наскоро накинув плащ, то уж верно у нее что-то случилось.
— Семейная катастрофа, — призналась она в ответ на мой вопрос.
— Катастрофа — это когда поезд с рельс долой. А у вас, небось, заурядная супружеская ссора — явление естественное и быстро переходящее в более тесный союз, так я полагаю. Завтра вам будет уже смешно вспоминать, как вы, разобидясь на мужа, вышли на улицу в комнатных тапочках и шлепали по лужам.
— Нет, — возразила она и покачала головой, и вздохнула глубоко. — Именно что с рельс долой.
Я не люблю вникать в семейные раздоры и не люблю выслушивать повествования о них, даже очень краткие. Да и Вита не склонна была рассказывать что-то.
Она вынула ногу из тапочки, погрела ее руками; потом вторую… И так хороша она была в эту минуту! Я вовсе не хотел, чтобы она ушла, и тем не менее опять посоветовал:
— Идите домой. Время позднее, да и ругаться с мужем сейчас не сезон, понимаете? Осень … зима на носу.
— Я еле вырвалась, — сказала она тихо. — Он с ножом…
— Все настолько серьезно?
— Куда как!
— Ну, полноте! Он пошутил… Помиритесь и живите в любви и согласии.
Ее несчастье казалось мне легким, нестоящим. Поэтому я был так неразумен в дальнейшем разговоре. Неразумен — это легко сказано: я был преступно глуп.
В детсадиковской беседке на меня снизошло этакое доверчиво-детское просветление ума, и я стал жарко уговаривать Виту вернуться к мужу. Я приводил убедительные доводы, и многие из них казались мне прямо-таки мудрыми.
— Примите в рассуждение и то, — говорил я, — легко ли быть мужем такой красивой женщины, как вы? Это тяжкий крест, поверьте мне: моя жена в свои молодые годы была первой красавицей на просторах земли размером этак в несколько областей. Я не спал ночами, боясь, что ее уведут. И чем красивей жена, тем тяжелее участь супруга. Будьте снисходительны и милосердны… Каждый человек — что яблочко: с одного боку зелено, зато с другого румяно. Ты умей его, девица, повертывать!
Это одно из моих любимых присловий, извлеченных из какой-то старой книги.
— Вы так думаете? — спросила Вита, глядя на меня испытующе.
— Да! — сказал я убежденно.
Клянусь, я иногда умею быть красноречивым и могу убедить человека даже в том, во что и сам не верю. Но вот беда: я не в силах предугадать, к чему это приведет, — таково свойство всякого несовершенного ума, а моего тем более.
Теперь бессчетное количество, снова и снова спрашиваю себя: зачем я не предложил ей пойти ко мне домой? Могу себе представить, какое хорошее впечатление я произвел бы на свою жену: муж вернулся с темной улицы с красивой женщиной. Уверен, что Катерина моя воодушевилась бы прежде всего потому, что может сотворить доброе дело: мы уложили бы гостью спать, а наутро отправились бы всей компанией к покинутому мужу и восстановили супружеское согласие. И все пошло бы у них иначе. Да и у меня тоже.
Но ничему этому не суждено было случиться единственно потому, что я вовремя не сообразил, как помочь Вите. Я не сумел направить ход событий в иное, более благополучное русло, а мог бы.
Одно мне оправдание: голова моя была не в порядке. Самая же трагическая закономерность, с которой трудно примириться, — невозвратность времени. Невозможно переиграть сыгранное, перекроить уже случившееся, поправить ошибку…
Вита ушла. Она помахала мне рукой издали и скрылась за деревьями, за дождем и ночной тьмой.
Я же довольно продолжительное время сидел неподвижно. Грусть да печаль всецело владели мной.
Было слышно, как из Москвы примчалась последняя электричка. Стук ее колес раскатился по окраине Новой Корчевы и заглох в шорохе дождя, в шуме ветра. — По-видимому, наступила уже полночь.
В той стороне, где большой мост через речку Донховку, взревывал мотоцикл… в другой стороне, где магазин, именуемый «лягушатником», зазвенело разбитое стекло… Но в ближнем пространстве было тихо. Так тихо, что и мне стало хорошо в этой тишине. Я провалился в размышление глубокое, как бездна. И впервые, может быть, подумал, что…
«Нет лучшей музыки, чем тишина! / В ней магия, как в формулах и числах. / Она — стихия, и всегда полна / Высокого, торжественного смысла. / В ней волшебство… Всецело немота / Владеет мной — прекрасней нет мгновений, / Когда с полуулыбкой на устах / Пряду я нить бытийных размышлений. / Безмолвием вселенским покорен, / Как тайной православных евхаристий, / Я сознаю, как страшно отстранен / И близок свет непостижимых истин. / Медлительный и напряженный труд / Душе моей привычен и желанен. / Негаснущею свечкой на ветру / Блуждает мысль в пространствах мирозданий. / И музыка звучит в душе моей — / Торжественный хорал иль птичье пенье…»
Музыку в душе моей прервали две автомашины, туго набитые нетрезвыми парнями и, кажется, столь же пьяными девицами; из окошка задней автомашины торчали две ноги в женских туфлях. Автомашины промчались мимо садика, где я сидел, покрутились на площади перед торговым центром, отчаянно скрипя тормозами, — девицы визжали, парни хохотали — потом компания эта удалилась в сторону железнодорожного вокзала.
Я подумал, не вернуться ли мне на телефонную станцию. Я очень живо представил себе, как вот сейчас приду, а яйцеголовый Адидас стоит в телефонной кабинке. Я скажу ему: «А ну, выйдем, мужик». Выведу на улицу, а там… око за око, зуб за зуб! Мне мало будет, если этот трусоватый тип встанет передо мной на колени и со слезами на глазах попросит простить его…
Но что-то план этот и картина эта не воодушевили меня. К тому же я сообразил, что звонить в Москву уже поздно: те, что ждали моего звонка, — если, конечно, ждали — теперь уж спят, небось. Я встал и отправился домой. Головокружение все еще не прошло, пошатывало меня, и слабость была в ногах. Мне следовало как можно скорее лечь в постель да и уснуть: утро вечера мудренее.
И вот по пути домой я вспомнил с необыкновенной ясностью ту прелестную девочку лет шести, с которой мы играли, когда я приходил к моему приятелю. Сергей Ивлев и его жена уверяли, что Вита влюблена в меня, и мне это нравилось. Мы все так любим, когда нас любят! В мои тогдашние тридцать лет у меня был опыт общения с детьми: своих двое примерно того же возраста. Мы с Витой воздвигали из стульев, гладильной доски, диванных подушек, этажерки и прочего подручного материала нелепое сооружение, называемое «терем-теремок», забирались в него /заползали! / и рассказывали там друг другу сказки, нами же сочиняемые, пока родители девочки готовили на кухне праздничный стол по какому-нибудь поводу.