— Вот и продолжай в том же духе, если тебе так нравится, — поставил ноги на подножку младший сержант. — Езжай-ка, братец, своей дорогой, не по пути нам! — соскочил он на землю и с силой захлопнул дверь.
— Ну, дела, — развел руками шофер, — прямо чокнутый какой-то. Ты чего, впрямь обиделся?! — высунулся он из окна. — Кончай, лезь обратно, до аэропорта добрых пять кэмэ будет!
Младший сержант, не оглядываясь, шел по обочине. Шофер, посигналив несколько раз и поняв, что напрасно старается, махнул рукой и газанул так, что, не отскочи парень вовремя в сторону, самосвал обдал бы его грязью с ног до головы. Младший сержант помахал вслед грузовику кулаком и крикнул:
— Все равно не уступлю!..
Эта привычка — говорить «не уступлю!», когда надо выдержать соблазн и отстоять свой принцип, появилась у Глеба Антонова на втором курсе техникума, после смерти отца, которая его очень потрясла. Отец был еще совсем молодым, жизнерадостным. Готовясь к своему сорокалетию, шутливо говорил Глебу: «Отметим, сын, мой день на твоей дискотеке. Думаешь, не найду там себе пары? Еще как, почище твоей Натальи будет!..» Он заразительно хохотал, и Глеб тоже смеялся, зная, что ни на какую дискотеку отец не поедет, тем более в город, хоть это и недалеко. А о женщинах вообще не могло быть речи — одну он только любил, маму.
Но мамы Глеб не помнил. Он часто вглядывался в ее портрет, висевший над письменным столом в комнате отца, пытаясь разгадать в облике улыбающейся ему чернобровой девчонки со вздернутым носиком и короткой стрижкой ее характер.
В семье их было трое мужчин, и все — казаки, как любил подчеркивать дед Гавриил, некогда глава большого рода, высохший от невосполнимых утрат: горевал он порой о том, что хозяйку свою пережил, а больше — о четырех сыновьях и дочке, положивших свои головы на лютой войне. Сам он живым остался и даже раненым не был, хотя врагов приходилось шашкой рубать. Только младший его сын, отец Глеба, родившийся уже после демобилизации старшины Гавриила Антонова, утешал старого вояку… А из мамы вот казачки не получилось: бросила она и отца, и Глеба, и деда, уехала из станицы в столицу с каким-то заезжим художником. Глебу и трех лет не было тогда.
Однажды в классе шестом Глеб высказал отцу все, что он думал об изменнице-матери. Отец выслушал его истерику спокойно и отрезал жестко: «Не смей осуждать мать. Никогда! Подрастешь — поймешь…» Но Глеб еще долго удивлялся, как можно часами сидеть перед портретом женщины, предавшей тебя, советоваться с ней, радоваться ее редкому письму или открытке. Кое-что начал понимать, когда познакомился с Наталией Чичко из параллельного курса и влюбился в нее по уши…
В тот вечер отец пришел домой сам не свой. Молча, как был в пальто и фуражке, прошел в свою комнату, не обращая внимания на хлопочущих на кухне деда и сына. Глеб торопился на электричку, чтобы поспеть на свидание с Наташкой. Они собрались на концерт популярной «Машины времени», нежданно осчастливившей их захолустный донской городок.
— Батя, что стряслось? — обеспокоенно заглянул он в комнату отца, увидев его за письменным столом в отрешенной позе. Отец повернулся, посмотрел на Глеба пустым взглядом:
— Ничего, сын, оставь меня.
Уходя из дому, Глеб слышал, как отец что-то бубнил за своей дверью. «Пусть побеседует, успокоится», — легкомысленно подумал он. А когда поздно вечером веселый и довольный Глеб возвратился, отца уже не было в живых. Обширный инфаркт. Причиной его, как потом выяснилось, явилась крупная неприятность у отца на работе. Он был агрономом, земля и хлеб — выше ценностей для него не существовало. А директор совхоза настаивал, требовал сдать в счет плана семенное зерно. К весне обещал восполнить закрома. Каким образом? Это тебя, агроном, мол, не должно волновать. И батя, человек по сути своей мягкий и доверчивый, в конце концов сдался, уступил. Однако пришла весна, а сеять было нечем. Поднялся шум-тарарам, вмешался в дело райком. Директор сумел выкрутиться, а агронома исключили из партии.
Глеб возненавидел совхозное начальство, райкомовских, как он считал, бездушных чинуш, косо глядел на своих преподавателей, наставников, сокурсников — весь свет ему в те дни был не мил. Тогда и начал он твердить: «Не уступлю!» И матери так сказал, когда та, приехав на отцовы похороны, умоляла его уступить ее просьбе, переехать к ней в Москву. И еще вырисовалась в его характере черта, о которой он раньше и сам не подозревал. Всех и вся он обличал, не прощал никому ошибок и просчетов. В техникуме его стали считать если не «трудным», то, по крайней мере, неудобным учащимся.