Выбрать главу

Как я ни волновалась, пришлось подчиниться необходимости и послушаться уговоров родных: полицейский уселся-таки на передней скамеечке нашей коляски.

Какое это было мучительное утро! Все цветы, готовые было распуститься в душе, завяли, в это утро. Бессильный гнев, сознание, что я связана по рукам и ногам чужой волей, и не видно ни конца, ни исхода из данного положения… А кругом развертывалась картина, как нельзя более гармонировавшая с настроением «странницы жизни», вернувшейся к давно покинутым родным нивам. Солнце взошло, и, поднявшись на прибрежную гору, мы ехали 25 верст бесконечными, однообразно ровными полями, бедными, тощими, со скудной, поблекшей, словно на всем пространстве запыленной рожью. Четверть века назад я была здесь, и казалось, за этот период земля истощила все свое плодородие, отдала все свои соки и теперь делала жалкую попытку дать непосильную жатву. Равнина… все равнина; поля — бесплодные, безлесные, тоскливые — они гнетут своим сухим серовато-желтым видом. Все высохло; облака пыли окружают экипаж, а вверху — небо, безоблачное, безнадежно распростертое над засохшей, трескающейся землей; и солнце — безрадостное, безжалостное со своими горячими лучами в сухом горячем воздухе.

И это — возвращение на родину! на любимую родину, после долгой разлуки, украшенной мечтой об этом возвращении. В душе — чувство обиды и злобы, с одной стороны, а с другой — чувство разочарования и грусти, что родина так убога, так жалка; быть может, более убога и более жалка, чем 25 лет назад; и это в то время, когда так хотелось бы увидеть ее иной, более радостной, бодрой и цветущей.

В Христофоровке меня ждала моя любимая тетя Головня, с которой я была тесно связана воспоминаниями; та тетя, которая дала мне первый урок, как вести себя при невзгодах жизни. Мы вошли в гостиную; я бросилась к ней… Но как только мы сели, тут же рядом бесцеремонно занял место стражник. И его присутствие сковало молчанием интимность давно жданной, давно желанной встречи…

***

Нарочный поскакал к брату Николаю в его именье Васильевку, в 7 верстах от Христофоровки. Он тотчас же явился и со свойственной ему горячностью обрушился на полицейских, которым импонировал, как солист его императорского величества. Он изгнал из их голов всякую мысль о пребывании со мной днем и ночью в одной комнате и водворил их в кухню до той поры, когда губернатор разъяснит им их обязанности по надзору. Наутро брат вместе с тетей Куприяновой отправился в Казань; телеграмма в сто слов полетела к всесильному тогда Трепову.

— Что поделаешь с этими дураками; не находим мы умных людей на такие должности, — говорил потом брату Трепов.

Итак, все объяснилось глупостью архангельских становых из дворян, приставленных для надзора за мной. Полицейские водворились в деревне, заняв избу как раз против ворот усадьбы.

Когда я ходила гулять, они, прячась в кустах и деревьях сада, следовали за мной. Деревенского старосту они настроили так, что с улицы он загонял во двор всех ребятишек, и когда я проходила деревней, она казалась вымершей или покинутой жителями.

Я хотела прежде всего побывать на могиле матери, похороненной в семейном склепе на кладбище села Никифорова, в нашем имении неподалеку от Христофоровки.

Стражники воспротивились: я никуда не должна выезжать из своего места жительства. А я сказала, что поеду и ничто не удержит меня.

Заложили тройку, и я уехала.

Стражники поспешили нанять лошадь и пустились вслед, но тем и ограничились, каждый раз потом провожая меня при выездах к сестрам, съехавшимся в Никифорово и жившим в «старом» доме, обвеянном столькими воспоминаниями и воспетом в Шлиссельбурге:

Вот деревня… вот дом… к небесам Поднимаются стройные ивы

Дальше этих 7 верст до Никифорова я и не выезжала никуда во все шесть месяцев, проведенные в Христофоровке. Хотелось наблюдать жизнь и принимать в ней участие; хотелось подойти к деревне, подметить ее настроение, следить за изменениями ее психологии; хотелось видеть, как отражаются политические события вдали от центров, которые волнуются и шумят, а поле зрения было узко, как в Нёноксе, и всякое порывание к жизни, к людям стеснено усиленным надзором ни в чем не разбирающихся сторожей.

Крошечная деревенька Христофоровка состоит всего из 23–25 дворов. Крестьяне, бывшие крепостные моей бабушки, несмотря на уговоры моего отца, мирового посредника первого призыва, не захотели взять полного надела и вышли на четвертной. Можно себе представить, каково было экономическое положение деревни 40 лет спустя после освобождения. Общий вид ее, как и соседних мелких поселков, был тот же, что и по дороге из Тетюш: он нисколько не улучшился с тех пор, как я видела эти деревни 25 лет назад. Те же жалкие избы, те же соломенные крыши. Если изредка встречалось здание, крытое тесом или железом, если по улице шла женщина с ребенком, одетым почище, понарядней, всегда оказывалось, что муж или другой член семьи находится в отходе на заводы Пермской губернии. Избы с наглухо заколоченными окнами тоже свидетельствовали, что земля не может прокормить население, и хозяева ушли на заработки туда же. Это явление было ново. Прежде такого отхода не было, и о Пермской губернии и ее заводах крестьяне у нас, можно сказать, и не слыхивали. Питание населения резко ухудшилось: в течение 20 лет в Казанской губернии был целый ряд неурожаев. Последняя жатва была неудовлетворительна, и теперь, благодаря засухе, вновь угрожал голод.

Питание часто ограничивалось троекратным чаем с хлебом. По физическому облику, по распространению глазных, кожных и венерических болезней Христофоровка казалась прямо вырождающейся: я не видела в ней ни одного красивого ребенка, и становилось грустно от всей этой нищеты, убогости и безобразия.

За все время лишь однажды я испытала прекрасную минуту. Я гуляла и случайно подошла к одной избе. У открытого окна сидела молодая женщина с двумя детьми. Миловидное лицо матери поразило меня необычайным выражением удовлетворенности и покоя. Перед каждым из детей, несмотря на успенский пост, стояло по чашке молока и лежало по яйцу. Это тоже было необычайно, а довольство, написанное на лице крестьянки, так бросалось в глаза, что я стала спрашивать, кто она, откуда. Оказалось, приехала на побывку из Перми, где ее муж работает на Надеждинском заводе, получая 50 рублей в месяц.

— До бунта получал 45, а теперь прибавили, — сказала женщина.

— Что за бунт? — поинтересовалась я.

— Забастовка, — пояснила собеседница. — Задолго, месяцев за шесть, сговариваться стали, — продолжала она, — все друг другу записочки передавали, писанные и печатанные, а потом потребовали прибавку, иначе громить обещали.

Из дальнейшего я узнала, что заводская администрация согласилась увеличить плату, но не в той мере, в какой хотели рабочие. Предводители рабочих, которых было двое, советовали не соглашаться, но голоса разделились, и большинство, состоявшее из многосемейных, настояло на соглашении; после этого двое инициаторов покинули завод.

— Их выслали? им отказали? — спросила я.

— Нет, они сами не захотели оставаться, — сказала женщина.

На фоне нищеты и уныния, на фоне физиономий с тупым, почти идиотским выражением, которое говорит о вырождении, эта довольная молодая женщина, деревенская мадонна с сытыми, здоровыми детьми, произвела на меня памятное впечатление: «просто свет в темноте», выразилась я в одном из писем того времени.

Наш край не только материально беден, но и духовно — глухой угол и не обладает культурными силами. Ряд высших губернских администраторов путем бесконечной волокиты систематически подавлял те редкие случаи инициативы, которые бывали в деле внешкольного образования. Эти администраторы шли рука в руку с инспекторами народных училищ, стремившимися к тому же. Так, хлопоты моей сестры об открытии библиотеки имени ее мужа, на средства, собранные его сослуживцами, продолжались три года, а ее мысль сделать эту библиотеку передвижной была отвергнута властями. А между тем в уезде, кроме библиотеки в селе Никифорове, основанной членами нашей семьи, существует и посейчас (в 1905 г.) только одна единственная, открытая земством в с. Монастырском. Народных чтений в уезде не устраивают даже и теперь (1905–1907 гг.), потому что инспектора народных училищ запретили пользоваться для них училищными зданиями; а какие же другие помещения, кроме училищ, могли бы служить для этого в деревнях и селах?