Мы не хотели корыстных отношений; мы желали, чтобы на нас смотрели, как на людей, полезных своими знаниями, своим образованием, а не карманом. Мы хотели, чтоб в нас видели людей трудящихся, но только в другой области, в сфере труда умственного, но не бар, которые покупают чужой труд и которых легко обойти, разжалобить и выжать ту или иную подачку. Чтоб установить простые, искренние отношения, мы устроили себе такой образ жизни, создали вокруг себя такую обстановку, которые мало отличали нас от окружающей деревенской бедноты. Нашим жилищем была изба, приобретенная земством для фельдшерского пункта, недавно выстроенная, а потому чистая, и лишь немногим более просторная, чем обыкновенная рядовая изба. Тщетно соседние помещики, наши друзья Ермолаевы, приглашали нас поселиться неподалеку в их пустующей усадьбе: мы не согласились на это. Тщетно хотели Ермолаевы хотя бы меблировать наш домик, — мы отказались от всего, чтоб не отпугнуть от себя убогую деревню барским видом квартиры. Все должно было выглядеть у нас бедно и просто, чтоб не отдалить деревню и не шокировать крестьянский глаз. Наша стряпуха, простая деревенская женщина, не имевшая ни малейшего представления о «кулинарном искусстве», кормила нас, как говорится, чем бог послал. Достаточно сказать, что мы тратили на все наши материальные нужды, на все — про все рублей 12–13 в месяц. Но зато никто не просил у нас ничего, кроме лекарств и приема детей в бесплатную школу, импровизированную в нашем жилище Евгенией. Живя тогда в деревне, — как ни была она убога и бедна со своим «нищенским наделом», — мы не видали попрошайничества. Всего лишь раз была сделана попытка занять у нас денег, и так как она не оправдывалась обстоятельствами, мы с твердостью отказались дать. И надо сказать: наши отношения с крестьянами не были омрачены гадкой корыстью. Мы вынесли с сестрой из этого, почти годового, общения с деревней самые светлые воспоминания.
Трогательно было стремление крестьян к просвещению и к нам, как людям, в руках которых светильник знания. В трех волостях Петровского уезда, которыми я заведовала как фельдшерица, не существовало в то время (1878-79 гг.) ни одной школы; в селе Вязьмине, в котором мы жили, было всего два-три человека грамотных. Но потребность в знании, понимание необходимости и важности школы были ярко выражены. После тяжелого трудового дня (приходящих больных в течение 10 месяцев было 5 тысяч), когда вечером мы заходили с книжкой в чью-нибудь избу, для хозяев это был праздник, на который быстро сходились соседи. Нас обогревало безыскусственное радушие, милое гостеприимство, и, кончив чтение, мы уходили с миром, чувствуя над собой словно теплое благословение. Особенной любовью пользовалась моя сестра Евгения, учившая детей читать и писать. «Наша золотая учительша» — было ее прозвище. И эти хорошие воспоминания я унесла в тюрьму и сохранила во все годы заточения в крепости.
Теперь, в 1906 году, после громадного промежутка времени, я снова стала лицом к лицу с деревней. Но какая была громадная разница в положении!..
Конечно, я не знала деревни, материальной подоплеки ее, не знала крестьянина в его материальных отношениях, не знала народа, как массы… Не знала всесторонне. Для этого было мало времени, прожитого мной в деревне, и при обилии работы я имела слишком мало встреч. Самое положение наше в деревне, в Саратовской губернии, было исключительное, для крестьян новое. Оно определялось нашим интересом к человеческой личности крестьянина, и это ставило нас на известную высоту, а вместе с тем приподнимало и крестьянина, вводя его в сферу духовных и умственных интересов. Прозаические копейки и рубли не стояли между нами; мы не являлись покупателями труда крестьянина, а он не был продавцом своего единственного товара — рабочих рук. Это был праздник жизни: отношение обеих сторон было приподнятое, праздничное. «Новые люди приехали к нам», — так волостной писарь-взяточник формулировал с неудовольствием свои первые впечатления относительно нас. «Новые люди» внесли «новую», еще не испытанную в заброшенном селе форму отношений к деревне, внесли элемент духовный. Мы резко отмежевались от всех, деньги и власть имущих; отодвинулись от священника, который вымогал пятаки и гривенники за требы; стали в стороне от волостного писаря, который за все — про все брал те же пятаки и гривенники, и от барского двора крупного помещика, где дешево покупался труд мужика. И деревня тотчас поняла нас, поняла мотивы нашей деятельности и определила их как нельзя лучше: все, что мы делали для деревни, мы делали «для души». Так объясняли наше поведение крестьяне. И как мы стояли пред крестьянами в самой благоприятной для нас позиции, так и деревня стала к нам своей наилучшей, чистой стороной.
Невозможно отрицать, что вынесенные мной из деревни взгляды на крестьянство отличались сентиментальностью. Это был результат не только того особенного положения, о котором только что сказано, но и всего предшествовавшего развития моей личности, тех литературных, а потом революционных влияний, которые не на меня одну, а на целое поколение накладывали известную печать. Жизнь в деревне тогда не поколебала, а еще более утвердила воспринятое идеалистическое воззрение на народ, на крестьянство. Принеся в деревню розовую иллюзию, я и ушла с чувствами, в которых был элемент иллюзорный. Но эти иллюзии были мне дороги: они помогали мне жить и действовать, они одушевляли и поддерживали огонек теплого отношения к обездоленным…
Для характеристики моего, пожалуй, несколько смешного, наивного взгляда той эпохи приведу небольшую сцену из того времени, — сцену между мной и несравненным бытописателем деревни Г. И. Успенским. Как-то осенью 1880 г., когда я уже оставила деревню, в «Отечественных Записках» появился один из дышащих скорбной правдой рассказов его. Быть может, то была «Книжка чеков» или «Из записной книжки» — не помню точно. И вот однажды, когда я была у Успенских, Глеб Иванович подошел ко мне и спрашивает: что я думаю о его рассказе? Я с горечью откровенно высказала свое мнение… Я говорила, что все, что он пишет, проникнуто пессимизмом и крайне удручает меня… Послушаешь его — так в деревне все плохо, все темно… Он живописует лишь одни отрицательные стороны народа, и тошно становится смотреть на это жалкое, забитое материальными интересами человеческое стадо, в котором если живет «правда», то лишь «правда зоологическая», не прошедшая через горнило сознательности, и потому неустойчивая и разлетающаяся в прах при первом искушении, при первом изменении положения и осложнении окружающих первобытных форм жизни… Неужели в деревенской жизни, в душе крестьянина нет просвета? Нет ничего привлекательного, трогательно-симпатичного?! Зачем рисовать деревню такими красками, что никому в нее забраться не захочется, и всякий постарается стать от нее подальше!..
Глеб Иванович терпеливо слушал и все больше и больше морщил лоб. Наконец, приняв жалобный-прежалобный вид, он заговорил своим добродушно-ироническим тоном, обращаясь к присутствующим:
— Вот, господа, обижается на меня Вера Николаевна за мужика моего! Не нравится ей мужик мой… Она требует: подай ей мужика, но мужика шоколадного!..
Все рассмеялись, и я смеялась, потому что смешно было, было метко сказано… всей правды его слов, всей правды его иронии я тогда не почувствовала, и только теперь не могу не признать, что из моей деревенской жизни в Саратовской губернии я действительно вынесла образ мужика шоколадного, и шоколадным с тех пор он для меня и оставался…
С той же мыслью о шоколаде теперь, в 1905 году, я приехала в деревню. Приехала и стала делать все против прежнего наоборот. Тогда я сама выбирала для себя условия, сама избирала сферу деятельности, характер отношений к окружающей среде. Теперь я принимала положение, в которое меня ставили полиция и пожертвования добрых людей. Я была не господином над обстоятельствами, а подчинялась им, и, не будучи в состоянии давать какое-нибудь благо настоящее, стала пытаться давать благо видимое и фальшивое…
Я взяла горсть золота и с ним стала среди нищих… потому что только нищие и были кругом… Жалкое, грязное жилище, крытое соломой и окруженное вязким от навоза и грязи двором; вместо пищи — три раза в день чай с черным хлебом и солью; бледные, худосочные дети, нескладные фигуры взрослых… Нужда везде, во всем — и в массе никаких порываний к свету, к духовному простору. Школа, существующая около сорока лет, и наряду с этим множество неграмотных… Библиотека, очень порядочная, но среди взрослых почти не имеющая читателей… Повторительные курсы, устроенные на наши частные средства, но без желающих повторять и идти дальше. Таково было родное село, которому я должна была помогать ближайшим образом… Из контакта фиктивной барыни-помещицы с чужими благотворительными деньгами, с одной стороны, и убогой деревни, с другой, — могло выйти только безобразное. Оно и вышло.