Выбрать главу

На меня Гершуни произвел впечатление необыкновенно милого, симпатичного, проникнутого, как говорится, до мозга костей революционной идеей и похожего, как мне казалось, на Иисуса по своим душевным качествам. Это был фанатик, но не русский, а восточный, что особенно сказалось в его последнем обращении к товарищам на воле. Когда он мне его прочел, то даже ему самому показалось, что он малость пересолил в цветистости фраз, и он заметил: «Я знаю — это не в вашем вкусе, но я иначе не могу и думаю, что это необходимо». Он, между прочим, уговорил и Мельникова взять у меня обратно свое поручение насчет Толстого, убедив его в неосновательности подобного подозрения. Как практик, он, вероятно, был плох, но как проповедник — неотразим, думаю».

От товарищей по революционной работе я слыхала о Гершуни отзывы, что он романтик, и это, мне кажется, правда. Жизнь и обстановка в Больё совсем не соответствовали его аскетическим привычкам и демократическим вкусам. В ней он не мог обнаружить того блеска и способности к красивому жесту, которые проявлялись в обстановке необычайной, в случаях исключительных, нередко встречающихся в революционной деятельности, выходящей из рамок обыденной прозаической жизни.

Вот торжественный момент: старые узники-народовольцы выходят из крепости, в которой провели 21 год, — им объявлена амнистия манифеста 17 октября 1905 г. В крепости остаются: Карпович, Гершуни, Мельников. Они прощаются с освобожденными, которые собрались в первом (самом большом) огороде, с двух сторон обрамленном высокими стенами цитадели и крепостной ограды. Гершуни отламывает кусок известняка от стены и, подавая его уезжающим, говорит: «Передайте товарищам на воле, что на свободе я стремился разрушить цитадель царизма, и мне удалось от этой цитадели выломать хоть один камень, и я посылаю его им с тем, чтобы они продолжали мою работу для окончательного уничтожения самодержавия».

Жест красивый и блестящий. Но где же место чему-нибудь подобному в шумливой, роскошной Ницце, в буржуазной обстановке виллы в Больё с ее лимонными деревьями и веероподобной пальмой?!

Прошло уже полгода, как я находилась за границей. Жизнь протекала в очаровательной местности, в кругу маленького кружка ласковых друзей, вдали от всяких тревог и беспокойств политического характера, в материальном довольстве, без домашних мелочей. Она действовала успокоительно на мои нервы, и мое самочувствие стало таким, что я (совершенно ошибочно) сочла себя совсем поправившейся. Меня потянуло из затишья к деятельности, к участию в делах революции. Встретив Гершуни, здорового душой и телом, бодрого, жизнерадостного и деятельного, так недавно вырвавшегося из тюрьмы и уже уезжающего в Россию, чтоб отдаться своей миссии руководителя партии, — я была увлечена и высказала ему, что мне тягостно стоять вдали от революционного движения и я хотела бы принять участие в общей работе. «Так вы хотели бы стать членом партии?» — спросил он, и я ответила: «Да».

Это «да» не налагало на меня никаких обязательств, но я решила вернуться в Россию, чтоб не оставаться в бездействии за границей. А. И. Мороз хотела тоже вернуться домой.

Более благоразумная, чем я, она настаивала, чтоб до отъезда я поступила, хоть на месяц, в санаторию. Ей самой надо было полечиться, и мы решили, что она поедет в «Марбах», санаторию по ту сторону Боденского озера, а я обещала приехать туда же, но отпросилась съездить недели на две в Париж, чтобы осмотреть его достопримечательности. Когда-то, после разгона цюрихских студентов русским правительством, я собиралась поступить в Парижский университет. Но, на запрос ректора, посол Орлов не рекомендовал ему принимать нас, и я в числе других получила отказ. Занятая мыслью о медицине, я поспешила в Берн и не успела ничего увидать в Париже. Теперь мне хотелось наверстать потерянное, и вместе с Савинковыми я оставила Больё.

В Париже я исчерпала все возможности к тому, чтоб, как я говорила, пополнить свое образование знакомством с творениями лучших художников в области скульптуры, живописи и архитектуры. Я уже говорила, какое вдохновенное чувство я испытала в соборе Парижской богоматери.

Не к тюремной ли психологии относится глубокое впечатление, которое в Париже произвели на меня две скульптуры: в Лувре — группа Уголино и его детей, осужденных на голодную смерть, а в Люксембурге — статуя женщины, приникшей к земле, на обнаженной спине которой каждый мускул, каждая фибра говорят о скорби, как в драматической игре Шаляпина говорят его пальцы.

Не та ли психология сказывалась и в том, что потом на всем пространстве Европы ничто не действовало так на мое воображение и не казалось похожим на прекрасную меланхолическую поэму, как ее мертвые города: когда-то шумный, многолюдный торговый порт, а ныне «Мертвый город» Брюгге с его безмолвными, без единого прохожего, безлюдными улицами, застывшими каналами, пустынным монастырем бегинок и дремлющем «Озером Любви», и когда-то тоже живая, а ныне из-под многовекового пепла освобожденная, сказочная Помпея с ее странными улицами, непонятными полуразрушенными домами, в которых живы только прекрасные фрески, блистающие свежестью красок, а люди лежат в музее в позах, в которых их застал горячий пепел, извергнутый Везувием.

Из Парижа я поехала в «Марбах» и пробыла в этой санатории месяц. Меня лечили легким массажем, ваннами, электрическим душем. Этот последний, мне кажется, имел очень благодетельное действие на мои нервы.

Теперь можно было ехать в Россию. Но я боялась, что там меня тотчас отправят в какой-нибудь медвежий угол, и я окажусь в условиях, в каких была до отъезда за границу. Поэтому для моего жительства, на первых порах, мы выбрали Финляндию. Оттуда я могла через братьев хлопотать о Петербурге и в случае необходимости выехать обратно за границу без хлопот о паспорте, который остался бы у меня.

Глава двадцатая

Переезд в Финляндию

Покидая Западную Европу, кроме впечатлений от лучших произведений искусства, я уносила множество воспоминаний о неподражаемых красотах моря в окрестностях Больё, о прогулках пешком и в экипаже по берегу Ривьеры, к Cap Ferrat, где стоит предостерегающий маяк и в бешеном ритме шумно вздымающийся прибой с силой бросает свои волны на скалы, беспорядочно нагроможденные на берегу. Вместе с Савинковыми мы проводили там целые часы; смотрели и не могли насмотреться на вечно сменяющуюся игру этих волн.

Мы приехали в Копенгаген, неприятный, неуютный и такой шумный, что всю ночь нельзя было заснуть. Посетили музей Торвальдсена, который создал льва, памятного для всех, кто побывал в Люцерне; видели море, грязное, неприятное, с низкими, неживописными берегами.

Но вот и прекрасная страна — Швеция, вступая в которую, бросается в глаза перемена: изменяется вид местности, характер построек: камень континента заменяется деревом. В «Мертвом городе» Брюгге сохраняется, как редкий памятник старины, один единственный деревянный дом, — все остальные постройки из камня; здесь же, подобно Финляндии и России, кроме очень больших городов, видишь почти исключительно дерево. Рачительная обработка полей, живописная местность, видимая зажиточность населения Швеции и общее благоустройство оставляют самое приятное впечатление о ней. Мы пробыли в Стокгольме 2 или 3 дня, осмотрели королевский дворец, в котором, кроме гобеленов, не нашли ничего интересного, съездили на пароходе на остров Скансен, где осмотрели парк, в котором в загородках бродят олени и серны, и вдоволь налюбовались на пару белых медведей с медвежонком, которого родители, ныряя, сбрасывали со спины в воду, а он снова карабкался на которого-нибудь из них. Эта забавная игра происходила в глубокой искусственной пропасти, в бассейне, где была их берлога. Остатки этнографической выставки, бывшей за год или два перед тем, были рассеяны здесь и там в виде домиков, архитектура и внутреннее убранство которых со своеобразной утварью и домашними орудиями различных кустарных производств соответствовали разным этнографическим областям страны. В каждом домике той или другой провинции посетитель находил женщину в соответствующем костюме данной местности, занимающуюся той работой, которой она занималась у себя дома.