Стачка на Пермских заводах, повышенное настроение крестьян, деяния Лбова и его товарищей составляли горячую атмосферу, при которой, по утверждению одной статьи «Русского Богатства» того времени, правительственная власть была совершенно бессильна в деле подавления бунтарского движения этого края.
Это обстоятельство дало мысль поднять там организованную партизанскую войну в точном смысле слова. У кого именно зародилась эта мысль — я не знаю, но Чайковский был в высшей степени увлечен этой идеей. Он требовал, чтобы Ц. К. с.-р. издал манифест от имени партии, который объявил бы партизанскую войну против самодержавного правительства. И эта партизанская война, освященная партией, должна была начаться именно там. Ц. К., однако, не пошел на это, и Чайковский не находил достаточно сильных слов для порицания нерешительности членов комитета. Между тем, имея в виду партизанскую войну, Чайковский принял меры к тому, чтобы найти компетентное лицо, которое руководило бы действиями партизан. Для этого он обратился в Америку и вызвал оттуда полковника Купера, участника войны за освобождение негров в С.-А. Штатах, причем надо сказать, что Купер сражался на стороне южан. Купер приехал. Он осмотрел местность и нашел ее благоприятной для партизанских действий. Таким образом отказ Ц. К., благоразумно не пожелавшего взять на себя ответственность за это предприятие, разрушил, все планы Чайковского. И при встрече со мной в Финляндии он резко высказался против Ц. К.
Ввиду этих планов и того негодования, которое Чайковский обнаруживал по отношению к Ц. К. за отказ санкционировать их именем партии, и ввиду участия Чайковского в военно-организационной группе, поведение его на суде, с точки зрения старой революционной этики, являлось в высшей степени компрометирующим. Он заявил, что он не член партии, отрекся от того, что ему было поручено собирать деньги в Америке, и допустил своего защитника по поводу полномочия о сборе, взятого у него при аресте, сказать, что революционные партии нередко пользуются фикциями и выдают за своих членов людей, не давших на то своего согласия. А после процесса Чайковский-революционер обратился в мирного гражданина и объявил, как рассказывали тогда, что теперь надо капусту садить, а не революцией заниматься (1910 г.).
Известно, что английские друзья Чайковского внесли за него залог в 40 тысяч рублей, и он был выпущен. После суда, который оправдал Чайковского, эти деньги были казной возвращены, и англичане отдали их в распоряжение Чайковского.
Я была в Брюсселе, когда происходил этот процесс двух старейших революционеров: Брешковской и Чайковского. Однажды, идя по улице, я увидела большой плакат, объявляющий, что в народном доме будет митинг по поводу этого процесса и что председательствовать буду я. Согласия своего я не давала, и когда секретарь Международного бюро Интернационала Гюисманс предложил мне это, я решительно отказывалась. Но раз было объявлено, нечего делать — пришлось приготовить небольшое вступительное слово на французском языке. Вместе со мной выступали два члена бельгийского парламента, Дестре и Мейсманс. Когда мы втроем совещались перед открытием митинга, оба оратора разводили руками: о Брешковской и Чайковском никакого материала им не было дано. «Мы получили из Парижа от Рубановича только портрет бабушки революции», — говорили они со смехом. Но таково уж уменье французов говорить: из ничего они создали красноречивые, блестящие речи. Я дивилась, откуда что взялось.
В брюссельской социалистической газете появилась соответствующая статья, где «бабушка» превозносилась, о Чайковском говорилось вскользь, а секретарь Международного бюро говорил с насмешкой об этом «дедушке революции». По-видимому, он был осведомлен о его поведении на суде. Когда же позднее Чайковский вернулся в Лондон, его старый товарищ Волховский высказал ему резкое порицание. Я тоже выразила свое неудовольствие в письме, которое сохранилось у меня в черновике.
Я встретилась с Чайковским в первый раз в Берне осенью 1874 года, когда была студенткой в университете. В этот печальный период, когда его друзья и товарищи почти все находились в тюрьме в ожидании «суда 193-х», он ударился в богочеловечество, которое проповедовал Маликов. Имя Маликова упоминается в литературе в связи с каракозовцами, которые ездили к нему по поводу ассоциаций, которые они думали организовать в Калужской губ., где он был судебным следователем. По воспоминаниям Фроленко, после разгрома организации, носившей имя Чайковского, он, в удрученном состоянии, отправился в Орел, где в то время жил Маликов. О Маликове говорили, как о личности в высшей степени обаятельной; своей искренностью и глубокой убежденностью он привлекал всех, кто с ним соприкасался. Основу его учения составлял тезис, что каждый человек вместе с тем и бог, но что дурные наклонности и страсти затемняют в нем божественную сущность; однако, в подходящий момент, у каждого может наступить просветление, и человек может вскрыть в себе эту сущность: тогда в его душе наступают мир и благодать. Какие из этого вытекают последствия, я ни от кого не могла получить подробного и точного объяснения; во всяком случае, учение отрицало насилие, следовательно, — и революцию.
Побывав у Маликова, Чайковский воспринял его идеи и почувствовал в себе богочеловека. Он оставил революционную деятельность и отправился в Америку, вместе со своим товарищем Клячко, в земледельческую колонию, основанную Фреем. Проездом Чайковский с Клячко заехали в Швейцарию, в Берн. При встрече мне, к сожалению, не пришлось побеседовать с Чайковским: он был нездоров, ему было не до разговоров. В Берне у него и Клячко были знакомые студентки, 2–3 месяца назад поступившие в университет. Эти девушки под их влиянием пришли в какое-то экзальтированное состояние; с горящими глазами и раскрасневшимися лицами они сообщили мне, что они вскрыли в себе «божественную сущность» и решили вместе с приехавшими ехать в Америку. Одна стала женой Клячко, другая вышла замуж за Чайковского.
Колония просуществовала недолго и распалась. По насмешливым рассказам, кроме основной причины — неспособности к физическому труду, жизнь в ней по моральным условиям была тягостна. Рассказывали, будто каждую субботу происходили общие собрания, на которых колонисты должны были исповедовать свои прегрешения за истекшую неделю и выслушивать отповедь от товарищей обо всем, что те за ними заметили. В 1877 — 78 гг. большая приятельница Чайковского, Любовь Ивановна Сердюкова, в Петербурге читала мне письмо Чайковского уже из Англии. Содержания его я не помню, но в память врезалась фраза: «мне и этот хомут показался тесен». Эти слова я запомнила, вероятно, потому, что Любовь Ивановна остановила мое внимание на них, как характеризующих многогранность Чайковского. Но теперь, когда его жизнь закончена, по отношению к нему — если не основателю кружка, носящего его имя, то во всяком случае одному из блестящих и талантливых представителей его, можно сказать, что то, что Сердюкова называла многогранностью, приводило его к неустойчивости в убеждениях.
Н. В. Чайковский обладал очень привлекательной, красивой наружностью. На высокой стройной фигуре сидела голова с большими, серыми, добрыми глазами, с правильными чертами лица, обрамленного темной бородой. Возраст не накладывал своей печати ни на его фигуру, ни на его лицо. Он до конца жизни сохранял прекрасную внешность и мягкое, доброе выражение лица.
Чарушин в своих воспоминаниях с любовью описывает личность Чайковского, обаяние, которое он производил на молодежь в начале 70-х годов, уменье с тактом и достоинством держать себя в интеллигентных общественных кругах, в качестве представителя своих товарищей, его деловитость при установлении связей, необходимых и полезных для организации. Но мы не видим его в числе пропагандистов среди рабочих, которыми были Чарушин, Синегуб, Сердюков, П. Кропоткин и другие. От плеяды этих деятелей он переходит к Маликову и делается богочеловеком, устраивается в земледельческой колонии, не имеющей ничего общего с революцией. Приехав в Англию и остановившись там, он воспитал детей своих настоящими англичанами; они даже по наружности не отличались от британцев.