— Если б я была в Петербурге, я стояла бы рядом с Гапоном.
— Нет, — возразила она, — вы не встали бы рядом с ним.
— Но почему же? — с неудовольствием спрашивала я.
— Да потому, — отвечала Мария Михайловна, — что вы человек искренний, а Гапон — честолюбец и лжец.
Я была возмущена и просила объяснить, на чем основано такое мнение. Оказалось, что Мария Михайловна, посещавшая столичные тюрьмы, бывала в Литовском замке, где настоятелем церкви был Гапон, и, как таковой, он не удовлетворял требованиям глубоко религиозной княжны: он был небрежен в исполнении своих пастырских обязанностей: по целым часам заставлял прихожан ждать себя в церкви, вызывая таким невниманием общее недовольство паствы. Других фактов, которые показывали бы отсутствие необходимых моральных качеств, Мария Михайловна привести не могла и о неискренности Гапона судила по общему впечатлению. Она нисколько не поколебала моего отношения к этому необыкновенному человеку, владевшему редким даром увлекать и вести за собой толпу. На революционном поприще он являлся первой, единственной личностью в этом роде. Его последующее поведение, аморализм, политическая неустойчивость и измена не меняют представления о нем, как о силе, до тех пор еще невиданной на страницах русского революционного движения.
4 февраля в Москве произошел террористический акт партии социалистов-революционеров — убийство великого князя Сергея Александровича. 18 февраля — издан манифест о реформе государственного строя; 16 апреля — указ о свободе вероисповедания.
Сидя у окна в маленьком домике в Нёноксе, с большим подъемом мы с Александрой Ивановной Мороз читали этот последний указ.
— Сейчас же перехожу в лютеранство, — воскликнула Александра Ивановна.
— И я тоже, — поддержала я своего друга, и мы стали смеяться над поспешностью, с какой обе хотели сбросить бремя официального исповедания.
— Нет! знаешь, испытаем сначала, как Владимир Святой, все веры и тогда уж решим, — благоразумно посоветовала я.
И мы стали перебирать одно за другим все западноевропейские исповедания, потом перешли к русским рационалистическим сектам. Но нигде не находили себе места.
— Не пойти ли нам в штундисты? — предложила я. Однако, и это было отринуто сейчас же…
Время наше еще не пришло: мы, интеллигенты, так далеко забежали вперед, что всякое официальное исповедание было бы для нас актом лицемерия. Все, что ни возьми, было бы ложью. Мы — свободные мыслители и не можем уложить себя в какие-либо установленные рамки. Для нас самое лучшее — остаться в исповедании, к которому мы причислены при нашем рождении, — заключили мы свой разговор после указа, радостно взволновавшего нас своим содержанием.
И не один этот акт — каждый номер газеты, журнала приносил какую-нибудь волнующую весть с Востока или из внутренней жизни России. В дополнение к этому приходили письма, описывающие то, что происходило в столице: лозунги — учредительное собрание, всеобщее избирательное право, прямое, равное и тайное, свобода слова, собраний и союзов — проносились из конца в конец по городам России. На всевозможных заседаниях, собраниях и банкетах повторялись одни и те же требования, принимались одни и те же резолюции.
И в это-то время, чреватое многознаменательными событиями, в которых предуказывались будущие судьбы нашего отечества, я жила в мертвом, малокультурном крае, где все молчало и жило жизнью чуть не доисторических времен, — в крае, куда в народную массу не достигало биение пульса столиц и городов, где не слышалось великих лозунгов, не было великих надежд и упований, и все сводилось к борьбе с окружающей природой для добывания средств к скудному существованию…
Глава пятая
Княжна Марья Михайловна Дондукова-Корсакова
Во второй главе я уже упоминала вскользь имя Марьи Михайловны Дондуковой-Корсаковой. Подробности об этой глубоко религиозной умной и энергичной аристократке, друге митрополита Антония, изложены в моей книге: «Запечатленный труд», ч. II. Желающие могут обратиться к ней. Здесь же скажу только, что переступить с разрешения Плеве порог нашего заколдованного царства ей удалось благодаря тому, что, одушевленная духом прозелитизма, она надеялась, что нас, атеистов-народовольцев, ей удастся вернуть в лоно православной церкви. Хотя Марья Михайловна с достаточной ясностью могла видеть, что ее старания в этом направлении не приведут к желанным результатам, все же она с упорством преследовала свою цель и, конечно, в тех же видах в письмах ко мне не раз выражала желание приехать в Нёноксу.
76-летней старухе ехать по железной дороге одной в Архангельск, а потом 70 верст на лошадях, чтоб жить со мной в избушке, где ветер с моря дует из щелей стен, от окон и с пола, казалось мне невозможным. Я сопротивлялась ее желанию изо всех сил, но 22 января 1905 г. эта неутомимая поборница Христа все-таки прибыла в наш посад. Она так много надежд возлагала на эту поездку ко мне!
Жена губернатора, г-жа Бюнтинг, которой Марья Михайловна сделала визит в Архангельске, встретила ее чуть ли не так, как сибирские губернаторы встречали в свое время жен декабристов, ехавших к мужьям, так ни с чем не сообразно казалось ей, что княжна стремится к бывшей шлиссельбургской узнице.
Марья Михайловна приехала в Нёноксу в 8 часов вечера, и такая оживленная и энергичная, словно сделала крошечное путешествие. Однако, с первых же слов она заявила, что, на случай своей смерти у меня, она предупредила своих родственников, чтоб ее не перевозили на родину, а похоронили на месте, в Нёноксе.
Такое введение в совместную жизнь смутило меня: нервы мои были расстроены, я сама нуждалась в уходе, и вот предо мной перспектива удручающих сцен болезни и смерти человека, потратившего последние силы на то, чтоб повидать меня в архангельской глуши… К счастью, все опасения были напрасны, и все время пребывания в Нёноксе Марья Михайловна была здорова и проявляла энергию и кипучую деятельность, которым мог бы завидовать любой юноша. И это с первого же дня: когда, по приезде, в 10 часов я предложила идти спать, и мы разошлись, Марья Михайловна долго сидела с лампой, читая священное писание, а наутро, в 7 часов, не ожидая чая, ушла в церковь. После этого тотчас познакомилась с местным священником и в течение шести недель не пропускала ни одной церковной службы, беспрестанно заказывая молебны и панихиды.
В это время я получала много писем от ссыльных; я читала их Марье Михайловне, и на каждое их горе она откликалась своим сердцем. Одно письмо было с крайнего севера, из какого-то жалкого поселка в несколько избушек далеко на Кольском полуострове. В нем описывались тягости изолированной жизни интеллигентных людей, заброшенных в этот медвежий угол. Ужас одиночества, стужа и скудость северной природы, материальная нужда и полное отсутствие пищи для ума…
— Не поехать ли мне к ним? — воскликнула Марья Михайловна. — Быть может, я облегчу им жизнь.
Милая Марья Михайловна! В каком мире иллюзий она жила! Не утопией ли была эта мысль о поездке на Колу? Не наивно ли было представление о возможности быть полезной в обстановке, в которой люди мерзли от холода и не имели даже ржаного хлеба?..
Однажды я рассказала Марье Михайловне, что круглый год из Архангельска во все стороны к Белому морю по этапу отправляются ссыльные, уголовные и политики, и что они претерпевают на пути всевозможные лишения, ночуя после утомительного дневного перегона пешком, в стужу и нередко почти в лохмотьях, на этапном пункте по 40 человек в простой крестьянской избе, где нельзя даже согреться чаем… Услыхав об этом, Марья Михайловна возгорелась желанием во что бы то ни стало прийти к ним на помощь. 40 человек — в одной комнате! Иззябшие, мокрые от снеговой бури, целый день ничего не евшие! И на этапе ни ложки горячей пищи, ни чашки чаю!