Выбрать главу

«Отрежь», — сказал он себе сразу, как только чуть не подвернул лодыжку на плитке, выступающей над другими плитками тротуара. — «Ты не имеешь никакого отношения к смерти Юджина. Это — совпадение, и все».

Слово «совпадение» кричало в его сознании уже тысячу раз за последние несколько дней. Сцена в классе Брата Юджина, свалка из разрушенных столов и стульев, и учитель, стоящий посреди развалин, слезы, сбегающие по его щекам, по подбородку, трясущемуся как у младенца — все это было сожжено в памяти у Губера.

Губер был тем самым учеником, которому поручили работу в классе Брата Юджина. Арчи Костелло дал распоряжение: ослабить винты в стульях и столах, включая стул Юджина и его стол, чтобы вся мебель развалилась на части при малейшем прикосновении. Той долгой ночью, которую он провел на полу в комнате № 19, ему помогли одетые в маски и темные костюмы члены «Виджилса». Следующим утром он видел разрушения и Брата Юджина, застенчивого и чувствительного учителя, который часто, в полный голос читал стихи в последние минуты урока, несмотря на насмешки и шутки в его адрес. Брат Юджин стоял ошеломленный среди развалин. Он не был способен поверить в то, что сделали с его любимым классом, и был потрясен. Он плакал — никогда еще прежде Губер не видел, чтобы взрослый человек мог так плакать, тряся головой и отказываясь верить своим глазам. Он немедленно взял больничный и после того больше ни разу не появлялся в «Тринити» до своего последнего дня, и умер на прошлой неделе в Нью-Гемпшире, но Губер знал, что на самом деле его смерть наступила еще прошлой осенью. И Губер за это был в ответе, словно это он приставил ствол к виску учителя и взвел затвор. «Нет, ничего подобного не было вообще», — возражал слабый голос в его сознании: «Разрушения были не столь фатальными и не должны были вызвать сердечный приступ или другое физическое заболевание, вызвавшее смерть Юджина. Но кто знает?» — снова он повторял эти слова, задыхаясь от глубины его вины и отчаяния, когда этим утром бежал неизвестно куда.

«Кто знает?»

Я знаю. Я должен был отказаться от того задания. Но никто и никогда не отказывался от заданий «Виджилса», никто и никогда не перечил Арчи Костелло, что бы тот не потребовал совершить.

Он оказался на Маркет-Стрит, среди ряда многоэтажных жилых домов, и оказался здесь не случайно. В одном из этих домов жил Джерри Рено. Губер не хотел смотреть на этот дом, и его глаза шарили по тротуару. Преследующий его по улице призрак Брата Юджина был достаточно жутким, и Губер не нуждался в еще одном призраке, который также будет его преследовать. Конечно же, Джерри Рено не умер. Все же что-то делало его мертвым. Хоть он и был похож на друга Губера, которого тот знал полгода назад, но в данный момент Джерри Рено не существовал. Вместо него был кто-то совсем другой, пришедший из другого времени и другого пространства, хотя и выглядел точно также. Он предал другого Джерри Рено — так же, как и Брата Юджина…

Он смотрел в конец улицы на высокий кирпичный дом. Его глаза бежали по бесконечному ряду окон на четвертом этаже. Удивительно, если вдруг Джерри будет стоять за занавеской в одном из этих окон и смотреть ему вслед.

«О, Джерри…» — подумал он. — «Почему все стало таким отвратительным?» Жизнь в «Тринити» могла бы быть прекрасной: он и Джерри в футбольной команде: защита и красивая передача пасса, Джерри передает ему мяч, и он, Губер быстро уходит из свалки игроков — полное взаимопонимание, обещающее не только дружбу. Все это давно уже позади. Брат Юджин умер, Джерри Рено искалечен. И он, Роланд Гоуберт — Губер, затравленный виной, который чуть ли не с ужасом смотрел на свои руки, словно они у него были по локоть в крови.

---

«Глупо», — сказал он себе. — «Это было глупо. Так себя вести, когда пришел Губер — глупо». Это слово загромыхало в его сознании, и он встал из кресла, кинул на пол журнал, который уже десять минут теребили его пальцы, и из которого не было прочитано ни слова. Он подошел к окну, отодвинул занавеску и выглянул на улицу. Снаружи все было серым: улица, машины, дома, деревья. Оглянувшись в комнату, он увидел бежевые с серым оттенком стены и несуразную мебель, и задался вопросом, все ли в порядке с его глазами, и не потерял ли он способность видеть яркость красок, и не навсегда ли весь этот мир останется для него в тусклых, приглушенных тонах.

И его мучил вопрос.

Что за вопрос?

Вопрос Губера, и причина его глупого поведения, когда тот к нему пришел.

«Я должен был остаться в Канаде», — подумал он, отворачиваясь от окна. — «Возвращаться было не нужно».

После пришибленных недель опустошающей боли, проведенных в больнице Бостона, он «без протеста» или без каких-либо других эмоций принял решение отца отправить его в Канаду, чтобы несколько месяцев провести с дядей Октавом и тетей Оливиной. Они жили в маленьком округе Сан-Антуан на берегу реки Ришелье, где когда-то его мать провела свое детство. И его маленький канадский мир сфокусировался на трех точках: на скромной ферме, принадлежащей его дяде и тете, на деревне, в которой было несколько магазинов, почта и станция техобслуживания «Сунокко», и на древней церкви — маленьком белом здании, в подвале которого была мельница. Под церковью неугомонно шумела река. Там он проводил много времени, хотя поначалу ему это место показалось зловещим, скрипучим, трясущимся от мощного течения, которое вдыхало жизнь в старое строение, заставляя скрипеть полы, дрожать стены, дребезжать окна. Как бы там ни было, он почти не молился, а просто сидел. По канадским меркам зима была не самой суровой, но ветер дул без конца, разнося по улицам снег, который падал почти каждый день. Церковь была подходящим местом для отдыха после продолжительной дороги от фермы до деревни. Он мог зайти в один из сельских магазинов, затем на почту (по крайней мере, раз в неделю отец мог написать ему короткое письмо, чтобы «не терять связь», при этом не сообщая в сущности ни о чем), и после этого он не мог пройти мимо церкви, чтобы не зайти внутрь.

Бурное течение делало эту церковь говорящей или даже болтливой. «Болтливая» Церковь. Негромко гудел котел, гоняя по трубам шипящий пар. Стены и окна, не умолкая, о чем-то беседовали между собой. Он улыбнулся, когда впервые услышал этот шепот и звуки тихой беседы. И это была первая его улыбка за долгие месяцы, словно сама церковь могла заставить его улыбнуться. Спустя какое-то время он все-таки ставал на колени и начинал молиться. Его губы шептали старые французские молитвы, которые когда-то, очень давно он выучил с матерью: «Notre Pere», «Je Vous Salue, Marie» — слова, которые были бессмысленными, но могли хоть как-то его успокоить, словно между ним и церковью установились своего рода добрые товарищеские отношения.

Его тетя и дядя относились к нему со своего рода грубой нежностью и привязанностью. У них никогда не было детей, и им нужно было о ком-то заботиться, и у них, наконец, появилась возможность делать это тихо и терпеливо. Единственной слабостью его дяди было пристрастие к телевизору, от которого он не отрывался ни на минуту, работая на ферме или делая что-нибудь в сарае. Он по очереди перебирал все программы одну за другой, без разбору, будь там мыльная опера на французском языке или хоккейный матч с его любимыми «Канадцами» из Монреаля. Его тетя была маленькой энергичной женщиной, руки которой никогда не пустовали, а ее пальцы шевелились без остановки, потому что она все время вязала, штопала, шила, готовила, чистила, мыла, успевая довести до конца все, что нужно было сделать по дому. И все это она делала, не произнося ни звука. Телевизор озвучивал их совместную жизнь.

Джерри немного говорил по-французски, чего было достаточно, чтобы завести друзей или подружиться с какой-нибудь девочкой, но он изо всех сил наслаждался отсутствием необходимости с кем-нибудь общаться, ему хватало звуков исходящих из телевизора. Он погрузился в ежедневную рутину, работая на ферме, проходя пешком путь от фермы до деревни и церкви, читая перед сном, отрезавшись в своем сознании от Монумента и «Тринити», словно по велению волшебной палочки телевизор его жизни переключился на другую программу — с ужасов новостей на неторопливый телесериал.