Д. Д. Благой приводит черновые варианты первой строки «Простая добрая жена», «Простая тихая жена», и говорит, что именно эти-то простота и тихость делали Натали непохожей на всех остальных и столь пленяли Пушкина.
Наталья Николаевна в своих письмах почти не упоминает о Пушкине. Не будем упрекать ее в этом. Ланской, по-видимому, ревновал ее к первому мужу, и, как женщина в высшей степени деликатная, она щадит его чувства и даже старается убедить его, что никакое прошлое не может повлиять на ее отношение к нему. Но Наталья Николаевна не скрывала от Ланского, что память о Пушкине ей дорога, и он в свою очередь лояльно относился к ее постам по пятницам (день смерти Пушкина) и к уединению и молитвам в горестные траурные дни. Страстная, необыкновенная любовь Натальи Николаевны к детям Пушкина, каждый из которых был чем-то похож на отца, также говорит нам о многом...
ДЕТИ ПУШКИНЫ
Незадолго до женитьбы Пушкин писал, что молодость его прошла шумно и бесплодно, а счастья не было, что нужно искать его на проторенных дорогах — в семейной жизни. И любовь к жене и детям дала ему это счастье. «Мое семейство умножается, растет, шумит около меня, — писал Пушкин другу своему Нащокину в январе 1836 года. — Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились».
На протяжении всей его короткой женатой жизни в письмах Пушкина к жене мы постоянно встречаем ласковые, нежные, заботливые строки о детях. Уезжая, он слал жене письмо за письмом, беспокоясь, как она справляется с детьми и хозяйством. Приведем несколько выдержек из этих писем разных лет.
«Что с вами? Здорова ли ты? Здоровы ли дети? Сердце замирает, как подумаешь».
«Говорит ли Маша? Ходит ли? Что зубки?»
«Что моя беззубая Пускина? Уж эти мне зубы! А каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него».
«Сверх того прошу не баловать Машку, ни Сашку».
«Радуюсь, что Сашку от груди отняли, давно бы пора... Машке скажи, чтобы не капризничала, не то я приеду и худо ей будет».
«Мне кажется, что Сашка начинает тебе нравиться. Радуюсь: он не в пример милее Машки, с которой ты напляшешься».
«Цалую Машу и заочно смеюсь ее затеям. Она умная девчонка, но я от нее покаместь ума не требую, а требую здоровья. Довольна ли ты немкой и кормилицей? Ты дурно сделала, что кормилицу не прогнала. Как можно держать при детях пьяницу, поверя слезам и обещанию пьяницы? Молчи, я все улажу».
«...А Маша-то? Что ее золотуха и что Спасский? (домашний врач Пушкиных). Ах, женка-душа! Что с тобою будет?»
«Благодарю тебя, мой ангел, за добрую весть о зубке Машином. Теперь надеюсь, что и остальные прорежутся безопасно. Теперь за Сашкою дело».
«Здорова ли ты, душа моя? И что мои ребятишки? Благословляю тебя и ребят».
«Что ты про Машу ничего не пишешь? Ведь я, хоть Сашка и любимец мой, а все люблю ее затеи».
«Помнит ли меня Маша и нет ли у ней новых затей?»
«Машу цалую и прошу меня помнить. Что это у Сашки за сыпь?»
О. С. Павлищева, сестра поэта, вспоминает: «Александр, когда возвращался при мне домой, целовал свою жену в оба глаза, считая это приветствие самым подходящим выражением нежности, а потом отправлялся в детскую любоваться своей Машкой, как она находится или на руках у кормилицы, или почивает в колыбельке, и любовался ею довольно долго, часто со слезами на глазах, забывая, что суп давно на столе».
«Рыжим Сашей Александр очарован, — пишут Пушкины-родители дочери Ольге Сергеевне, — всегда присутствует, как маленького одевают, кладут в кроватку, убаюкивают, прислушивается к его дыханию; уходя, три раза его перекрестит, поцелует в лобик и долго стоит в детской, им любуясь».
В письмах Пушкина к жене так ярко отражена его любовь, любовь отца и мужа к своей семье! Перечитывая их, снова и снова проникаешься убеждением, что, несмотря на неустроенность своей жизни, вечную нехватку денег, на заботы, именно семья давала то личное счастье, которого так недоставало ему в молодости. И милая, добрая, мягкая Наталья Николаевна предстает перед нами со всеми своими слабостями: балует Машу, не может прогнать пьяницу кормилицу, жалеет. И пушкинское «молчи, я все улажу» совершенно очаровательно: он заранее пресекает все ее оправдания!
Будущее детей тревожило Пушкина. В известном письме к Дмитрию Николаевичу он пишет, что в случае его смерти жена окажется на улице, а дети в нищете. С этими мыслями мы постоянно встречаемся в его письмах к жене.
«Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей... Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с Вами будет? ...Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость».
«Я деньги мало люблю — но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости»... «Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, и в особенности Сашка».
«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?»
Сам того не подозревая, Пушкин действительно оставил своим четверым малолетним детям кусок хлеба. За посмертное издание его сочинений вдова получила 50 тысяч и, как мы упоминали, положила их в банк как неприкосновенный капитал для детей. Капитал, правда, очень небольшой, но все же что-то было на черный день. Получили дети в наследство и любимое их отцом Михайловское. По-видимому, Опека также приобрела для семьи Пушкина деревню Никулино, возможно, то самое Никулино, которое Пушкин собирался купить у Гончаровых в 1834 году. Заботу о будущности детей приняла от Пушкина его жена. Эта мягкая, покорная и добрая женщина, как только дело касалось защиты интересов ее детей, становилась настойчивой, деятельной, непреклонной. Она добилась выкупа Михайловского, отстояла капитал от посягательств Гончаровых и Пушкиных. И выйдя второй раз замуж, продолжала заботиться о благосостоянии детей. Вот что писала она Ланскому:
«Я тебе очень благодарна за то, что ты обещаешь мне и желаешь еще много детей. Я их очень люблю, это правда, но нахожу, что у меня их достаточно, чтобы удовлетворить мою страсть быть матерью многодетной семьи. Кроме моих семерых, ты видишь, что я умею раздобыть себе детей, не утруждая себя носить их девять месяцев и думать впоследствии о будущности каждого из них, потому что, любя их всех так, как я люблю, благосостояние и счастье их — одна из самых главных моих забот. Дай Бог, чтобы мы могли обеспечить каждому из них независимое существование. Ограничимся благоразумно теми, что у нас есть, и пусть Бог поможет нам всех их сохранить» (20 июля 1849 г.).
Однако не все было безоблачным в отношениях между супругами Ланскими. В письмах Натальи Николаевны обращает на себя внимание ее настойчивое стремление к тому, чтобы расходы на детей Пушкиных не ложились на плечи Ланского. Гордость не позволяла ей этого. Но материальное положение ее было трудным. Содержание всего семейства требовало больших средств. Кроме того, в связи с частыми отъездами Петра Петровича приходилось жить на два дома; как командир полка, он должен некоторую сумму тратить на «представительство». Наталья Николаевна часто жаловалась на нехватку денег. Расходы на гувернанток и учителей, на прислугу, постоянное присутствие посторонних детей — все это причиняло ей много хлопот. Трудно сказать, вызывалось ли это ее неумением вести хозяйство, или действительно денег постоянно недоставало, но, очевидно, Ланской упрекал ее в том, что она слишком легко тратит деньги. «Если бы я любила деньги, это было бы, может быть, лучше, — пишет она мужу, — я бы сумела для дома откладывать, а я, однако, только и делаю, что трачу. Но что приводит меня в отчаяние, это что отчасти это падает на тебя; я не чувствую себя виноватой, и все же нахожу, что ты вправе меня упрекать. Мои гордость и чувствительность от этого страдают, вот почему я так часто плачу над своими счетами. Ах Боже мой, если бы я тратила мои собственные деньги, ты бы ни слова от меня об этом не услышал, а эдак все-таки больно» (21 августа 1849г.).