Лосев будет торжествовать: как же, он предупреждал, сигнализировал, — смотрите, как Сизова обанкротилась…
А если она отложит схему Малютина? Возьмет и отложит, заявит, что схема негодная? Найдет какую-нибудь ошибку и докажет. Ведь все можно доказать.
Вера углубилась в бумаги. Перебирала эскизики Малютина, расчеты, сделанные наспех на вырванных из клетчатой тетрадки листах. Строки, написанные чужой рукой, чужим почерком; мелкие цифры, карандашные чертежики карикатурно повторяли ее собственное; они выглядели отвратительно, словно наспех, воровато списанные, украденные у нее. Ага, не та марка стали! Не тот профиль! Нет, это мелочи, чепуха! Господи, найти бы какую-нибудь настоящую оплошку, что-нибудь существенное! К чему-нибудь прицепиться. Она бы все простила Малютину, если бы он ошибся. И тогда ей больше ничего не нужно.
Ужасное беспокойство ее по мере приближения к последней странице возрастало, заставляя возвращаться назад, медленнейшим образом пересматривать все снова и снова, лишь бы оттянуть наступление конца, когда у нее не станет больше ни свободы рассуждать, ни воли искать выход. Так и не решившись перевернуть последнюю страницу, Вера с исступленной злостью сгребла все эскизы Малютина, схватила его тетрадь и принялась их комкать. В это мгновение ей показалось, что в комнате ходят. Она испуганно прислушалась, огляделась. Серый, толстый кот, выгибая спину, терся о ножку стула. Ей стало мерзостно от собственного испуга. Глядя на кота, она вдруг вспомнила Лосева. У него была такая же круглая кошачья физиономия с острыми ушами. Усмехаясь, Вера наклонилась и погладила кота. Конечно, Лосев ей не поверит, ни на одну секундочку не поверит, что она сама додумалась. Но ведь и никто, никто ей теперь не поверит. Неужели она когда-то искренне считала, что главное — доказать Лосеву прогрессивность созданной схемы? Каким же глупейшим, наивным существом была она!..
Кот мурлыкал, подняв пушистый хвост.
Со двора донеслись голоса. Такелажники что-то кричали крановщику. Вера вздрогнула, выпрямилась, с отвращением отдернула руку от кота и закрыла глаза.
Это произошло несколько дней назад, когда испытывался программник на «Ропаге».
В момент пуска Вера не выдержала, отвернулась, зажмурилась.
Когда она открыла глаза, станок уже работал.
Люди стояли поодаль. Никто не касался кнопок, переключателей. Станок остался один. Вертелась заготовка, и станок все должен был решать сам.
Оцепенев, Вера следила за движением резцов. Выточив нужный диаметр, резец отошел и остановился в неподвижности. Станок словно задумался. Суппорт сбивчиво дернулся вверх, потом чуть вниз и снова неуверенно замер. Вера почувствовала, как холодеет спина. Неловко, изо всех сил она прижала кулаки к груди, удерживаясь, чтобы не кинуться на выручку. В эти изнуряющие мгновения огромный станок стал для нее ребенком, ее собственным ребенком. Он взывал о помощи, он ждал ее.
И вдруг произошло что-то удивительное и чудесное. Она почувствовала это на мгновение раньше, чем резец осторожно скользнул вниз и решительно и точно перешел на новый профиль.
Это выглядело чудом. В этом было нечто таинственное, сверхъестественное. Именно эта заминка, по-детски беспомощная неуклюжесть сделала для Веры станок одушевленным. Все, что до сих пор существовало в ее сознании в виде схем, отдельных узлов, усилителей, датчиков, все это вдруг слилось в единое живое существо. В нем действовал разум, который она вложила в него. Ее собственный разум. Ее мысли превращались в движения стальных масс. Сама она неподвижно стояла в стороне, а станок действовал так, будто там, в сером эмалированном кожухе, помещался ее мозг; он подавал команды, рассчитывал, запоминал, проверял. Не существовало никакой пленки с записанными импульсами, которые поступали через сложную схему в моторы. Движения станка, казалось, повторяли ее собственные жесты; она узнавала свои желания, себя, Колесова, Абашвили. По их бледным, застылым лицам она поняла: они переживают то же самое. Они вдохнули в этот металл частицу своей души, и он ожил.