Взять того же Нарышкина. Игорь считал его пустоватым, разбитным провинциальным франтиком. И специальность у него несерьезная — ветеринар. А оказалось, что этот Нарышкин влюблен в свою профессию и может рассказывать о ней часами, как поэт! Стоило Игорю что-то сморозить про ветеринарию, как Нарышкин разнес его с яростью.
— Ни одного куска мяса, ни одного литра молока вы, горожане, не получаете помимо ветеринара! Неблагодарное племя городских потребителей, знали бы вы, от скольких болезней спасаем мы людей! Гуманность! Хотите вы знать, что такое истинная гуманность? — восклицал он, простирая руку к потолку. — Это ветеринария. Медик! Что медик? Попробуйте вы любить людей через животных, через гельминтологию, бруцеллез, трипаносомы. Да, наша работа черная, грязная, незаметная… Есть профессии красивей, но труднее — нет! Зоотехник — вот кого вы видите на авансцене. А что зоотехник? Разве он может так любить животное, как ветеринар, который вылечил, выходил?.. И вообще мне кажется, — заключил он, — зоотехники не нужны, всю власть над животноводством надо передать ветеринарам.
Поносить зоотехников он мог без конца.
— Гельминтология, — щурился Игорь, — это звучит. И подумать только, что это всего-навсего глисты!
— Ты дремучий обыватель! Ты вполне можешь работать зоотехником. — Нарышкин мстительно улыбался. — Эх, будь у меня отпуск, закатился бы я в Ленинград и ходил бы все двадцать четыре рабочих дня плюс выходные возле твоей Антонины, благо ты, пока не сросся, безопасен. Узнал бы ты тогда, что такое ветеринарные кадры.
…Разумеется, за Тоней там кто-нибудь ухаживает. Она слишком интересна, чтобы ее оставили в покое. Игорь не понял бы мужчину, который равнодушно прошел бы мимо Тони.
Одна картина мучительнее другой рисовались ему. Ипполитов, он вертелся возле Тони еще до Игоря, он помогал ей заниматься на первом курсе. А может быть, это Костя Зайченко? Они вместе сдают экзамены, вместе ходят в библиотеку, гуляют по Автову. Не все ли равно кто, — факт, что есть-он, и этот он ухаживает за Тоней. И там есть ЦПКО, театры, Дом культуры, каждый вечер развлечения, можно кататься на яхте, на лодке, не то что здесь, не то что он, Игорь, который все эти месяцы только и делал, что ныл, возился со своими машинами и не разговаривал с нею целыми днями.
Пытка возобновлялась каждый вечер. Порой тоска скручивала его так, что он готов был послать телеграмму: немедленно приезжай. Но что-то останавливало его. Если у него есть характер, как утверждает Чернышев, то и в этом он должен быть мужчиной. И все же поздними вечерами он боялся себя, боялся, что не выдержит, оденется, выйдет на костылях на шоссе, сядет на «попутку», доберется до станции и утром приедет в Ленинград.
Он с нетерпением ждал рассвета, утреннего гудка… Заботы о завтрашних делах как-то удерживали его. Но скрепа становилась непрочной, он все сильнее натягивал ее, чувствуя, как она трещит.
«Да что ж я в конце концов, не доверяю ей? Какие у меня основания? Чепуха, нервы, воображение. Я верю, верю, я просто хочу ее видеть, я не могу больше без нее. Ладно, не буду, я только помечтаю». И он отправлялся в воображаемую поездку.
Это была опасная игра, потому что, когда она кончалась, ему становилось еще тяжелее. Ему обязательно представлялось, как он застает ее врасплох с кем-нибудь на улице или в кино…
Подозрения его переходили в уверенность. Ревность… Он улыбался. Ревнивый муж — это очень смешно. Мещанство. Пережиток. Они с Тоней как-то смотрели оперетту про ревнивого мужа. И хохотали. Нет, никакой он не ревнивый муж, это даже дико звучит. Просто, если он узнает что-нибудь, то все будет кончено…
В субботу вечером пришла Надежда Осиповна, возбужденная, радостная: в областной газете напечатана статья о самостоятельном планировании колхозов, раскритиковали Кислова, а район похвалили. Звонил Жихарев — решено протянуть линию электропередачи в Леваши. Она принесла букет цветов, кринку свежего творога, пирог с морковью. Накрыла стол, поставила цветы, и комната сразу празднично повеселела.
— Ландышам вазочку отдельную, — приговаривала она. — Никакие другие цветы с ними не уживаются, вянут. Такой милый, скромный цветок, и, поди ж ты, никого терпеть не может.
Была она в коротком ситцевом платьице в горошек, в матерчатых сандалетках на босу ногу, смуглая, пропитанная солнцем кожа ее на руках и ногах была вся в белых царапинах и ссадинах, как у ребятишек. Загар смягчал ее грубое, скуластое лицо, и даже зеленоватые глаза посветлели, словно выгорели вместе с золотистыми бровями и кудрявыми, коротко остриженными волосами.