Дома Игорь попробовал поделиться своей обидой с Нюшей.
— Так тебе и надо, не суйся, — сказала она, — и не смей больше брать книги без спроса.
Узнав про историю с Эдисоном, дядя выругался и сказал Игорю;
— Перегнула ваша физичка, молоденькая она еще, но, с другой стороны, — сколько лет наших изобретателей ни во что не ставили, дикарями нас называли, доказывали нам, что все идет с Запада…
Он разгорячился и стал рассказывать про бедственную судьбу Яблочкова, про мытарства, испытанные до революции изобретателем тепловоза Гаккелем, с которым он был знаком. Больше же всего Игоря поразила жизнь Павлуши Сидякова, безызвестного самоучки с Нарвской заставы. Считался этот Павлуша блажным, расчеты всякие стихами писал, баловался, таланту в нем разного было хоть отбавляй. Чего только он не изобрел — копер малогабаритный, резцы специальные, вибратор, фильтр масляный, пресс кривошипный. Целый институт был, а не человек. И ни одного патента не получил. Опутали его заводчики долгами. Как суббота, инженер Отто Клейст ведет его в «Ливадию» и напаивает до бесчувствия — вот и вся награда. А сам Клейст на свое имя двадцать с лишним Павлушкиных патентов оформил. На чердаке в заводоуправлении мастерскую ему сделали, — понимали, что за человек. Но чуть Сидяков начнет разрабатывать не то, что им нужно, не дают ему хода. До революции как работали на заводе? Главным образом вручную, «на грыже». Познакомился Сидяков с Бенардосом, известным сварщиком, и занялся сварочным автоматом для котлов, чтобы выручить глохнущих от адского стука котельщиков, — запретили ему это делать; новое сверление предложил для пушек — отобрали его чертежи, в Бельгию услали. Он запил. После революции приезжали к Сидякову какие-то представители оттуда, предлагали за границу уехать, он отказался, а через год нашли его на путях зарезанным, вроде поезд задавил.
— Талантище был, может, не хуже Эдисона, и столько сделал, — сказал дядя, — а ни в какой книге про него не найдешь. И сколько таких! Вот некоторые ворчат: квасной патриотизм. А согласись, ведь факт, что наш русский изобретатель почти никогда не становился капиталистом, дельцом вроде Белла, или Вестингауза, или того же Эдисона. Возьми даже таких, как Дизель, Лаваль, — все они сразу создают фирму, выпускают акции, гребут прибыли, а нашему на хлеб хватало — и ладно.
Он говорил начистоту, так же, как он говорил со своими друзьями, и постепенно горечь обиды у Игоря растворилась. Значит, мог дядя разобраться и найти то настоящее, что было и у физички и в книжке, и это настоящее составляло ту правду, с которой Игорь соглашался всем сердцем. Ему хотелось, чтобы дядя всегда разговаривал с ним так же, как он разговаривал со своими старыми друзьями.
Они все были какие-то очень разные. Игорю запомнился тугоухий старик, мастер с хлебозавода, от него часто припахивало водкой, а когда он пел, Нюша зажмуривалась, и подвески на люстре звенели, такой неимоверной силы был у него бас. Приходил профессор-астроном, все его звали Пушок, барственно-осанистый, с красивыми седыми висками, и, что изумляло Игоря, на лацкане его широкого костюма пестрели четыре ряда орденских колодок. Каких там только не было орденов — и советских и заграничных. Самым веселым был Киселев, работал он в райкоме. Несмотря на свою хромоту, он сам водил машину, а когда он шагал, то протез у него на ноге щелкал. Киселев убеждал Игоря, что это срабатывается движок, который сам переставляет и сгибает ногу.
Все они называли дядю Ленькой, выпивали по нескольку чайников чая, пели старинные, неизвестные Игорю песни — «Белая армия, черный барон», про молодого буденновца. У старика хлебопека навертывались слезы, и он начинал вспоминать людей, которые Игорю были знакомы только по названиям улиц, — Газа, Алексеев, Огородников.
Игорь долго не понимал, что связывает этих так непохожих друг на друга людей, — они способны были часами обсуждать политику коммунистов во Франции или программу партучебы. С недоумением они спрашивали друг друга, зачем строят высотные дома, когда так плохо с жильем, зачем нужны эти колоннады, эти роскошные дворцы, когда еще столько коммунальных квартир и общежитий. По их словам выходило, что еще есть много плохих колхозов, где люди бедствуют и не хватает хлеба, обычного черного хлеба. И с животноводством тоже скверно. Упоминать про хорошую заграничную технику считается непатриотичным. «А в действительности, — горячился астроном, — американская оптика пока-то лучше нашей…»
Сперва такие разговоры Игоря обижали. Он не мог себе представить, чтобы наша страна в чем-то могла отстать, чтобы чего-то у нас было меньше, чем за границей. Если и бывают отдельные недостатки, так их должны немедленно исправить. И в школе на уроках, и по радио, и в кино хвалили высотные дома и показывали, в каких шикарных квартирах живут рабочие. Там все выглядело хорошо. Игорь не мог не верить этому, и ему хотелось верить этому больше, чем дяде, потому что этому верили все его товарищи в классе, потому что верить этому было приятно и куда легче, чем верить дяде. Ему самому отчаянно хотелось верить в хорошее, видеть хорошее. Но не верить дяде и его товарищам ему было трудно, они были старые коммунисты, они воевали в Отечественную войну, а дядю недавно наградили Трудовым Знаменем за восстановление завода. Иногда в классе так и подмывало поднять руку и спросить: кто же, черт возьми, прав? Не для того, чтобы выяснить, а для того, чтобы убедиться в своей правоте, и не сомневаться, и иметь что возразить и дяде и его друзьям. Но он ничего не спрашивал, боясь, как бы из этого не получились неприятности, вроде истории с Эдисоном.