Мы поднялись в него, зажегся в салоне крахмально-белый плотный свет, я оглянулся на спутников и сообразил, почему они так молчаливы. Вместе с нами в «газике» ехал командующий округом. Он тогда был генералом армии, теперь он — маршал, я часто встречаю в газетах его портреты: официальное, спокойное, почти равнодушное лицо. А я вспоминаю его другим — гневным, яростным и странно беззащитным — лицо человека, которому больно и который еще не знает, откуда пришла эта боль.
Кто-то из офицеров объяснил мне шепотом, куда мы летим. В соседней воинской части — ЧП, шли ночные полеты, и две машины взорвались, столкнувшись в воздухе. Погибли командир полка и еще несколько летчиков.
Одного из погибших я знал. Старый мой приятель Ленька Сазонов, отчаянный рыболов, отчаянный мотоциклист, счастливый молодожен. Совсем недавно я был на его свадьбе, я ему позавидовал даже — такая милая попалась Лешке жена, такая славная умница… Лешка не собирался оставаться кадровым военным; уже поговаривали о сокращении вооруженных сил, Лешка хотел демобилизоваться и поступить в институт. Он был счастливчик, легкий человек, ему все удавалось в жизни, и мы верили, что попадет Лешка в институт, займется биологией и еще прогремит, бродяга, на своем научном поприще…
Мы хоронили его поутру, на дождливом осеннем рассвете; четыре машины в траурном кумаче, в цветах, с откинутыми бортами, медлительно прошли по улицам районного городка. Четыре пустых гроба стояли в машинах. Четыре одинаковых офицерских фуражки лежали сверху на сосновых крышках, темнея и поблескивая от дождя. И было, в сущности, безразлично, чья это фуражка и чей гроб. У кладбища гробы сняли, понесли на плечах, и мне долго еще будет помниться тяжесть пустого и гулкого соснового ящика, шатко качавшегося на моем плече.
Я смотрел на Лешкину жену, совершенно потерявшуюся, ничего не сознающую от горя, смотрел на Лешкиных друзей, на командующего, стоявшего все с тем же гневным и растерянно-беззащитным лицом, смотрел на молоденьких солдат, в черных от дождя гимнастерках, поднявших кверху мокрые, блестящие карабины, — я смотрел на них и думал, что смерть четырех летчиков теперь останется в нас навсегда. Останется во мне, в Лешкиной жене, в друзьях и знакомых, во всех, кто видел эту смерть и осознал ее. Минует время, горе остынет и начнет забываться, и все-таки за каждый счастливый наш день, за каждую новую радость, за каждую надежду мы теперь будем платить больше, чем прежде платили.
Об этом я думал снова, когда сидел рядом с курсантом в ночном аэропорту; мы курили молча, не обращая внимания на окружающую нас кутерьму; дребезжащие динамики объявляли прибытие и отправление самолетов, «рейс двести одиннадцать… ноль часов пятнадцать минут… рейс двести восемь откладывается…», — нахлынув, затопляла проходы толпа пассажиров, механической рысцой пробегали носильщики, а за фиолетовыми зеркалами стен звенели, звенели двигатели, дробился воздух от грохота, и все ярче, отчетливей виднелись цепочки фонарей, и все фантастичнее, все прекраснее казались громады ночных самолетов, с их освещенными изнутри кабинами, с огнями иллюминаторов, с похожими на тлеющие угли мигалками, равномерно вспыхивающими и тоже как будто кричащими беззвучно…
Четырехлетний Юрка спал на подоконнике на разостланном пальтишке, спал вкусно и крепко, как только умеют дети, — лежа на животе, подсунув кулачок под влажно-розовую, разрумянившуюся во сне щеку.
Теперь я понимал, отчего курсант не отпускает от себя Юрку, отчего не позволяет ему играть с мальчишками. Юрка не может еще осознать случившегося, для него мир остался прежним. И это не детская жестокость, это не наивность, это — умная предусмотрительность природы, защищающей ребенка от слишком сильных потрясений, которых он не сумел бы перенести. Неизвестно, знает ли об этом курсант. Но они оба сейчас правы — и старший брат, мучительно переживающий горе свое, и братишка младший, продолжающий играть и смеяться, переполненный счастьем, простым и естественным, как дыханье.
Утром наконец дали погоду; на первый рейс было чересчур много желающих, и курсант ушел к аэродромному начальству, торопясь забронировать место. А мы с Юркой выбрались на перрон.
Мальчишки (может быть, уже новые, прилетевшие сегодня) по-прежнему висели на железных перилах, игра продолжалась; мальчишки опять владели гигантским зеленым полем, расчерченным тускло-седыми бетонными полосами, опять они сажали и поднимали в воздух самолеты; наверно, мальчишки в большей степени ощущали себя летчиками, нежели реальные командиры кораблей. Откуда-то с края поля, из-за дальних низких построек вырулила на взлетную полосу необыкновенная машина — чудовищно длинная, тонкая, как бы осевшая на хвост, с косыми полуприжатыми крыльями; еще стоя на месте, негромко шелестя турбинами, она уже летела, вонзалась в воздух — так была стремительна… Мальчишки увидели ее и одеревенели, тотчас затихли. Кто-то шепотом, ликующим и робким, высказал догадку, что это — ТУ-144. «Умолкни, серость! — послышался в ответ саркастический шепот. — Что ты понимаешь, петруня!»