Выбрать главу

И, подумав об этом, она опять усмехается. Если признаваться честно, то разве один этот стук беспокоит ее? И в поезде, конечно, не только вагонные колеса мешали ей уснуть… Решение о поездке пришло внезапно, и Анна Сергеевна не успела ни подготовиться, ни собраться как следует. А потом, когда осталась позади Москва с ее каждодневными хлопотами, домом, семьей, выверенной жизнью, когда за окнами вагона стали разворачиваться степи, а за ними тайга, Анна Сергеевна совсем разволновалась. Неясная тревога, беспричинная радость, оживление и душевный подъем, ожидание чего-то неизвестного, небывалого, удивительного — все те наивные и пестрые ощущения, которые, как она полагала, бывают лишь в молодости, а затем постепенно тускнеют, — вдруг вернулись и захватили ее. Она не хотела разбираться, чем это вызвано, и только сознавала, что эти ощущения пугающе близки тому, что довелось ей пережить когда-то, давным-давно…

Вдруг до яви отчетливо вспомнилось, как совсем еще молодая, веселая, испуганная ехала она этою же дорогой в теплушке, тесной, громыхающей, словно бы обгорелой от угольной пыли, а потом на подводе по Чуйскому тракту, вместе с хлебным обозом, шедшим к монгольской границе. Вспомнилась висевшая в воздухе белая пыль, от которой кислило во рту; вспомнились расслоенные горячие скалы с пятнами лишайников; известково-зеленая вода горных речек, перевитая жгутами в стремительном беге и не отражавшая ни берегов, ни деревьев над обрывами. Вновь поднялась перед глазами тайга, то синяя, почти черная в сырых ущельях, где изредка взблескивает мыльная пена водопадов, а то неожиданно светлая, с лиственницами, стоящими далеко друг от друга, с перепутанной травою и зарослями папоротников, похожих на золотые перья. Возникли перед глазами редкие тихие деревни, и тотчас пришло на память, как, проезжая мимо них, Анна Сергеевна представляла на месте голых и грязных дворов молоденькие сады…

А вслед за этим еще резче и отчетливей привиделась Анне Сергеевне самая радостная и самая страшная весна в ее жизни.

Там, где раскинуто нынче хозяйство знаменитой плодово-ягодной станции, в ту давнюю пору был построен первый капитальный дом и вот-вот должны были зацвести яблоньки.

Худая, измученная, с шершавым и зудевшим от ветра лицом, Анна Сергеевна почти не уходила из сада. Дни мелькали непонятно короткие, словно вспышки; в оглушающем птичьем грае, пляске пенных ручьев, ослепительных солнечных брызгах, в жадном, торопливом расцвете земли, в небывалой праздничности всего происходящего катилась эта весна…

И почти каждый день появлялся в саду двадцатилетний Саня Цыганков, Цыганок, один из немногих здешних комсомольцев, добрый, славный, милый человечек. Подъезжал он всегда верхом, неторопливо сползал с седла, здоровался с Анной Сергеевной серьезно, хмуровато, но потом не выдерживал и улыбался и так и ходил за нею с улыбкой во весь рот.

А она так ждала его, так любила, что и разговаривать-то почти не могла, сжималась, каменела, путалась в мыслях и когда вдруг представляла, как выглядит со стороны — с облезшим носом, неприбранными пыльными волосами, набившейся под ногти землей, — то совсем поникала и просила, чтобы он уходил.

Она не знала еще, что очень хороша собой, считала себя неуклюжей, нескладной, стыдилась своих тоненьких ног с острыми коленками и про круглое, детское лицо свое говорила:

— Не лицо, а просто будка.

Не знала Анна Сергеевна и того, что если б она и впрямь была некрасивой, то Цыганок не заметил бы этого. Стоя рядом с ним, она не видела ничего, кроме глаз на его лице, и он видел перед собою тоже одни ее глаза — влажные, словно бы готовые заплакать, и вздрагивающие от нежности.

И уже нельзя было им не говорить о своей любви, а они все молчали, боялись, и только по вечерам, прощаясь с Цыганком, Анна Сергеевна испуганно спрашивала:

— Завтра придешь?

Он отвечал:

— Приду, приду…

Но ей было мало, и, как будто не слыша, настойчиво, тревожно переспрашивала она:

— Нет, ты придешь? Непременно?

— Непременно.

— Завтра…

— Завтра…

И у обоих стучало, билось в груди: «Завтра, завтра»…

Двадцать девятого мая, ночью, в старинном селе Мезень он был убит выстрелом из дробовика, почти в упор, в лицо. Как выяснилось, стрелял свой же родич, двоюродный брат, набожный парень и почти слепой от рождения. Он подстерег Цыганка у школы, окликнул — и ударил наугад, на слух, в то место, где раздался голос. И когда спрашивали его, зачем он это сделал, то он крестился и говорил: