Многое было за плечами у Гусева, но все-таки ни железной уверенности, ни простого спокойствия он не приобрел. В чем тут была причина: в свойствах его характера или в особенностях профессии, — он не знал. Когда спрашивали его, любит ли он свою работу, он сердился и отвечал: «Нет» — и это было правдой. Он не любил, а болел за нее, страдал, жил ею, она была частью его самого; так, бывает, мучаются из-за женщины, которую порой ненавидят, порой еле выносят, но без которой не мыслят существования. Не раз представлялась возможность уйти на учебу, однокашники Гусева дослужились до чинов и постов, самый невидный из них, Федя Сипягин, стал заместителем директора на крупном заводе, а Гусев так и остался в прежней должности. Жалел ли он об этом? Иногда жалел. Ругал себя, терпеливо слушал попреки жены и друзей. Но если предлагали ему другое занятие, полегче и похарчистей, Гусев отвечал: «Да нет, я уж тут как-нибудь… подожду, знаете».
В последние годы, особенно после инсульта, работалось Гусеву совсем трудно. Его участок в стройуправлении был тихим, не то что прежние объекты, но Гусеву с некоторых пор чудилось, что и тут, на легкой работе, он уже не справляется с делами так же хорошо, как раньше. Ему казалось, что теперь он чаще путается, ошибается, за многим не успевает уследить. «Видать, годочки мои сказываются… — говаривал Гусев, — ну и эта… как ее?.. теоретическая подготовка. Не ахти у меня подготовка, чего уж там…» В откровенных беседах с приятелями он стал жаловаться, что нынешняя торопливая жизнь ему, старику, наступает на пятки, что не угнаться за нею, как ни вертись. Он признавался, и даже с каким-то удовольствием, что вот прежде командовал он целыми отрядами строительной техники, и лихо командовал, а сейчас вот боится взять в руки какой-нибудь пневматический молоток — опасной и непонятной выглядит эта блестящая машинка, с одного щелчка загоняющая гвоздь в бетонную твердь…
— Что ж, может, и на отдых пора? — вздыхали приятели.
— Давно пора! — с чувством восклицал Гусев.
А на самом-то деле все это было чепухою. Отказаться от работы Гусев не мог вообще, как бы солоно ему ни приходилось. Не мог представить он себя пенсионером Гусевым. Он — прораб Гусев, и должность эта прилепилась к фамилии его столь же прочно, как собственное имя или отчество. Невыносимо жить ему среди домов уже построенных, заселенных, готовеньких, невыносимо шагать по улицам сплошь асфальтированным, без траншей и котлованов, невыносимо каждый день обряжаться в чистую домашнюю одежду, от которой не пахнет известью и жидким стеклом. Даже законные отпуска или выходные дни ненавистны Гусеву, они кажутся бесконечными, тягостными, он не знает, куда себя деть, злится, без нужды ругает жену, он готов уехать из города с первым подвернувшимся попутчиком, просидеть сутки где-нибудь в лесу или на озере, чтобы хоть таким образом убить время. У других стариков есть жизнь домашняя, личная; у них какие-то привязанности, увлечения, интересы. У Гусева ничего этого нет. Была когда-то большая семья, но давно распалась: кто с войны не вернулся, кто разъехался по белу свету. Учиться или, пуще того, заниматься в неких кружках Гусеву поздно, не увлекается он ни собаководством, ни филателией, даже к телевизору относится скептически — почти все передачи, по его мнению, предназначены для детей… Не знает и знать ничего не хочет Гусев, кроме работы, и если восклицает с восторгом: «Пора мне на отдых!» — так это чепуха, ерунда полнейшая; покуда можно, не уйдет он никуда от работы своей…