Давно не было у Веры Ивановны, а может, и никогда не было вот такой бездумной свободы, чтобы не вставать по часам, не торопиться куда-то по делу, не заботиться о режиме дня. Вера Ивановна просыпалась, когда хотела, и дремала днем, если хотелось, и обедать садилась вечером, не волнуясь о сохранении фигуры. А рядом был Дмитрий Алексеевич, Димка, подметавший пол и мывший посуду; Вера Ивановна нарочно все оставляла неприбранным, кидала на пол кофточки, носки, полотенца и смотрела, жмурясь, как Лыков подбирает. Она чувствовала, что глаза у нее сделались туманные, с поволокой.
— Димка, ты меня любишь? — спрашивала она.
— Ну! — отвечал Лыков, посмеиваясь и опускаясь перед ней на колени.
Вечерами ходили с Лыковым над рекой, обнявшись, будто совсем молоденькие; Вера Ивановна представляла себя деревенской девчонкой с горячим, стянутым от свежего загара лицом, с шершавыми руками, с цыпками на ногах и воображала, что побежит сейчас корову доить, а потом спать ляжет на сеновале, вместо с курицами. Ей не стыдно было дурачиться, но сквозь эту дурашливость, сквозь детские радости временами слышала Вера Ивановна какую-то звучащую в сердце неспокойную струну, томило ее что-то, возникали безотчетно-тревожные впечатления, странные, безнадежные, будто вспоминала она о чем-то давно отболевшем и невозвратимом. И вдруг слова являлись в сознании, глупые слова, над которыми она прежде бы смеялась: «Какие дни уходят… Какие дни уходят!..»
Наконец она рассказала Дмитрию Алексеевичу про Серебровского.
Лыков словно бы не обрадовался и не огорчился, только глаз прищурил иронически:
— Значит, без меня — меня женили?..
— Понимаешь, Дима, как-то внезапно вышло… Я и не собиралась ему говорить, а тут в последнюю минуту словно подтолкнул кто… И поезд уже отправляется, и раздумывать некогда. В общем, само собой все получилось…
Лыков мял пальцами крупный, с рыжеватой щетиной подбородок, щурился. От этой привычки — щуриться — в уголках глаз у него пропечатались морщинки, светлые на темном. И когда Лыков серьезен, все равно кажется, что он с усмешкой глядит.
— Само собой, значит.
— Разве это плохо, Дима? Будет официальный перевод. И объяснять никому не надо.
— Кроме самого себя.
— Ты опять?
— Да нет, просто так.
— Дима, ведь все равно пришлось бы. Если ты не передумал, если у нас с тобой серьезно…
— Серьезно.
— …то все равно пришлось бы. Разве нет?
— Пришлось бы.
— Так в чем дело?
— Я и не говорю.
— Нет, у тебя такой вид, словно я неправильно поступила. А всего-навсего будет меньше хлопот и возни.
— Да, конечно, — сказал Дмитрий Алексеевич.
Наверное, они устали немножко от первой недели совместного житья, от всей ошеломительной полноты ощущений, и была необходима разрядка, чтобы дух перевести. Разрядка наступила после этого разговора. Лыков стал наведываться в свою школу, какие-то дела появились на пришкольном участке; ребятишки деревенские начали к нему забегать. Вера Ивановна не противилась. Она понимала, каково сейчас Дмитрию Алексеевичу; лучшая поддержка заключалась в том, чтобы не надоедать ему, не травмировать. Пусть Дмитрий Алексеевич даже обидится, ему только легче станет… И Вера Ивановна покорно позволила Лыкову отправиться с ребятишками в лес на трое суток. В неведомых торфяных озерах задыхалась рыба, Дмитрий Алексеевич собирался там чего-то прокапывать, не то спускать воду, не то добавлять воду.
— Разумеется, Дима, я не против! — сказала Вера Ивановна.
— Мы к воскресенью вернемся. Ничего?
— Вот и хорошо. Идите спокойно.
Вера Ивановна проводила всю их ватагу, стараясь казаться веселой и непринужденной, шутила по дороге, передразнивала голоса мальчишек. Лыков, кажется, ушел довольный.
А через день принесли вызов на переговорный пункт. Давний приятель Серебровский не забыл-таки, сдержал обещание.