Васька думает, как все-таки замечательно, что Ксюша изменилась за минувший год; наверняка мало кто видит эти перемены, а ему они кажутся удивительными, он радуется даже самой крошечной из них. Потом он думает о себе самом, ведь за прошедшие годы он тоже здорово изменился, значит — это естественно… Вот несколько лет назад он, может быть, не признался бы, что розетки упали из-за него. А может, и признался бы, но потом долго переживал бы это событие, втайне гордился бы собой, ходил гоголем. А сейчас ему даже не хочется рассказывать об этом Ксюше, вообще-то он скажет ей, но позднее, когда придется к слову.
Как и многие его сверстники, Васька поздно начал задумываться над своими поступками. Конечно, ему с детства объясняли, что хорошо и что плохо, и он в меру возможностей выполнял эти житейские заповеди. Порой приходилось нарушать их, и Васька знал, что за это наказывают, — впрочем, только в том случае, если нарушение становится известным. Ваське, например, объясняли: «Врать не надо», и он запомнил, что врать — нехорошо. Но когда все-таки доводилось соврать и ложь не бывала раскрыта, угрызения совести Ваську не мучили. Так было не только с ложью, но и со многими другими поступками, за которые, по общему мнению, должно было быть совестно, а в действительности совестно не бывало.
Учась в школе, Васька убегал с уроков, подделывал отметки в табеле, однажды «увел» у зазевавшейся тетки сумочку с деньгами. Позднее он торговал билетами у кинотеатра, лазал по «разрушкам» — разваленным бомбой домам, — выискивая уцелевшую посуду, белье и продавая все это на барахолке. В общем, много было в жизни Васьки такого, за что теперь он краснел, хотя прежде и не смутился бы.
Лишь годам к шестнадцати, став мало-мальски самостоятельным, Васька впервые начал размышлять о том, почему люди частенько говорят одно, а делают другое. Но ему еще не пришло в голову обвинять себя, он просто злился, встречая в жизни такие несообразности. И совестно — и не перед кем-нибудь, а перед самим собою — ему все равно не бывало.
Это чувство пришло еще поздней, и с особенной яркостью Васька ощутил его однажды в армии, будучи новобранцем, случай этот запомнился крепко.
Кто служил в армии, тот знает, как новобранцу хочется есть. Прямо-таки поразительный аппетит появляется у молоденьких солдат в первые недели службы. Армейский паек не мал: почти килограмм хлеба, солидный приварок, рассчитанный на здорового мужика. Но мальчишки, еще не начавшие как следует службы, еще не рывшие окопов до седьмого пота с припотничком, еще не делавшие с полной выкладкой переходов километров по тридцать, проглатывают паек с удивительной скоростью и просят добавки. Понять, как это происходит, — нельзя. Может, виною здесь перемена обстановки, строгий распорядок, мастерство батальонных поваров, а может, что-то совсем иное, но факт остается фактом: голод грызет новобранца. Впоследствии, прослужив полгодика, делается новобранец настоящим солдатом и аппетит у него возвращается к норме. Но первые недели трудны, как для молодого монаха великий пост.
На гражданке Васька съедал в столовой винегрет за рубль двадцать, какие-нибудь макароны с котлетой — и был удовлетворен. Меню из десятка блюд висело на стенке. Можно было выбирать, можно было заполнить тарелками весь стол. Но к чему? Не испытывал Васька такой нужды. А в первые армейские дни он проклинал себя за глупость, ему хотелось вернуть эти неиспользованные богатства, — рассыпчатая каша, супы, оладьи мерещились ему непрестанно. Он едва мог дотерпеть до того часа, когда дежурный подаст команду строиться и рота зашагает к пищеблоку.
В тот день есть хотелось особенно. Васька вбежал в столовую, подталкивал шедших впереди солдат. Старшина очень долго ходил меж столов, потом все же скомандовал: «Головные уборы — хыть! Садись!!» Горячий пар слоями качался в воздухе. Будто костры, курились на столах бачки с овсяной кашей.
За каждым столом сидело восемь солдат. Восемь алюминиевых тарелок, надраенных до самолетного блеска, стопкой высились у бачка. Сидящий с краю едок берет поварешку и делит кашу на восемь частей.
За Васькиным столом крайним был сержант Кузнецов, служивший по третьему году. Наверное, он уже забыл, что чувствуют первогодки. Он вовсе не торопился с дележкой. Он подвинул к себе стопку тарелок, проверил, как они вымыты. Он изучал одну тарелку за другой, а Васька ерзал на скамейке и глотал слюну. Наконец-таки порция каши вывалилась на дно верхней тарелки. Васькины глаза не отрывались от поварешки, он измерял, взвешивал каждую порцию, и отчаяние проступало на его лице, когда Ваське казалось, что соседу кладут больше, чем следует. Сержант вдруг опустил поварешку, подтолкнул к Ваське бачок и сказал: