А вернувшись из армии, Васька в тот же день переговорил с дядей Костей и матерью. «Для тебя ведь все… Пенсия, лишние деньги…» — сквозь слезы шептала мать. Васька сказал: «Без них обойдемся», и шестого ноября, под праздники, была сыграна свадьба. Дядя Костя перенес в комнату матери свои вещи, за столом сидел сконфуженный, красный, много пил и делился с Васькой папиросами собственной набивки. Мать снова плакала, но уже как-то бездумно, легко, слезы будто сами собой текли по напудренному ее лицу. Васька привел на свадьбу Ксюшу, она поздравляла дядю Костю и мать, пела, Шутила, но только ни к вину, ни к еде не притронулась. А когда он провожал ее в общежитие, она шла молча, как-то деревянно, ступая прямо в лужи лакированными туфельками; на середине дороги вдруг повернулась, выдернула свою руку и сказала:
— Ты что же, не мог предупредить?
А он все понимал в эту минуту — и как ей трудно было ждать три года, и как мечтала она о его возвращении, и как надеялась на то, что уж теперь-то они будут вместе, и как сейчас все на свете правильные соображения, разумные доводы не пересилят, не смогут пересилить ее обиду. Теперь, когда дядя Костя переехал к матери, Ксюшу не пропишут в комнате, да и сам Васька уйдет в общежитие. Вместо собственной свадьбы сыграна никому не нужная свадьба стариков. А ей, Ксюше, опять одни надежды да обещания… Васька понимал это и все-таки не стал оправдываться, не стал успокаивать Ксюшу. Она ушла оскорбленная.
Почти месяц они не разговаривали, затем Ксюша сама прибежала к нему на работу, поцеловала при всех, потащила вечером на танцы.
— Ты меня любишь? — спросила она тихо.
— К несчастью, — сказал Васька.
— Нет, правда?
— Люблю.
— Скажи полностью. Очень?
— Очень, очень и очень. Так же, как раньше. Ничуть не меньше.
— Ничуть? Совсем ничуть?
— Ничуть, — сказал Васька. — И даже больше. И насовсем. Хотя ты глупая до потери сознания.
О ссоре они больше не заговаривали, но Васька почувствовал, что Ксюша теперь полностью подчинилась ему, как бы признав его старшинство. До армии было наоборот: подчинялся всегда Васька, а Ксюша командовала, как ей хотелось.
Потом стало известно, что на заводе своими силами будет строиться дом. Они начали работать по вечерам; Ксюше было нелегко, она уставала, не высыпалась как следует, и все-таки Васька знал, что ей сейчас живется лучше, чем жилось бы в старой комнате по соседству с дядей Костей. И Ксюша понимала это тоже; было видно, что она жалеет о ссоре и стыдится ее…
Когда у Васьки началось вот это время раздумий, время оценки своих поступков, то сначала он очень гордился, если поступал правильно. Конечно же, он не кричал про это, не хвалился, но собою бывал весьма доволен и даже иногда жалел, что никто не знает о его мыслях, никто не порадуется, видя, как Васька поступает не по выгоде, а по совести. Однако спустя какой-то срок он и во многих товарищах своих — в армий, на заводе — стал замечать те же перемены, что и в нем самом. Оказалось, что эти перемены, эта растущая ответственность за дела свои — не редкость и не случайность. Это, как выяснилось, тоже своеобразный закон: вся окружающая обстановка, вся жизнь упрямо вела к тому, чтобы Васька и его сверстники сегодня понимали больше, чем вчера, на какую-то каплю делались умнее, чище, лучше…
И уже как нечто закономерное, логичное воспринял Васька начавшиеся в последние годы всеобщие разговоры о том, каков должен быть нынешний рабочий человек. На заводе толковали про коммунистические бригады, на собраниях обсуждали не только рост производительности труда, но и духовный, внутренний человеческий рост. Сотни, тысячи людей раздумывали о том же, о чем думал молоденький лепщик Васька Егоршин, и это было естественно.
— Ну, и как же ты не закрепил розетки? — Ксюша не поверила ему так же, как сначала не верили Гусев и Миша с Маратом.
— Да пальцы, понимаешь, пальцы, — сказал Васька и опять протянул раскрытые ладони. — Подвели меня пальцы…