— Федор.
По средам, раз в неделю, приносили в сельсовет небогатую деревенскую почту. На дощатом столе женщина-секретарь веером раскладывала письма — солдатские ромбы и треугольники, кривые самодельные конверты, заклеенные мылом и хлебным мякишем, довоенные пожелтевшие открытки, казавшиеся теперь очень нарядными.
Детдомовцы сами прибегали за письмами. И первым всегда оказывался Федор. Он торопливо перебирал почту, загораживая собою стол и не давая подойти другим, и глаза его напряженно вздрагивали, щурились, пока наконец не находили конверт со знакомым почерком.
Получив письмо, он сразу как будто успокаивался, тут же прочитывал его и прятал в карман. Иногда в письмах ему присылали деньги: трешку, пятерку, а то и десять рублей. Они были пришиты к почтовой бумаге толстыми нитками, — наверное, для того, чтоб не потерялись, когда проверяет цензура.
Детдомовцы сначала думали, что Федор торопится на почту из-за денег. Но жадным он не был. Найдя в конверте деньги, он показывал их остальным ребятам, и все шли в деревню — покупать еду.
Федор стучался в первую попавшуюся избу, и когда отворялась дверь — ничего не просил, не объяснял, просто показывал трешку или пятерку.
Старуха в стеганом ватнике, босая, сутулая, с огромными костлявыми руками, молча брала деньги и захлопывала дверь. Ребята ждали, переминаясь. Им казалось, что старуха копошится в избе очень долго. Наконец она появлялась на крыльце, выносила миску пареной свеклы, горьковато-сладкой, почти черной и пахнущей дымом, или противень печеных картошек, румяных, как яблоки, или ржаной мягкий каравай из непросеянной муки. На три рубля еды было меньше, на пять рублей — больше.
Они ели тут же, возле дома, пачкая подбородки свекольным соком, обжигаясь картошкой, с трудом ломая хлеб слабыми пальцами. Они были не очень голодны, старались не спешить и все-таки спешили, а старуха стояла и смотрела на них. Недвижным было ее лицо, и глаза казались безучастными.
Потом она вновь уходила в избу, затворяла дверь. А ребята терпеливо топтались у крыльца, все понимая. Старуха выносила еще еды, порою — много, а порой — крохи, остатки. Столько, сколько было у нее в доме.
Возвращались из деревни неохотно. Останавливались у заросших палисадников, разглядывали потемневшую резьбу на ставнях, цветущие старые черемухи, скрипучий колодец с мокрым деревянным колесом. Все было необычным, диковинным — и петушиное протяжное пенье, вдруг раздававшееся по всем дворам, и проехавшая телега, за которой, как привязанный, бежал жеребенок с курчавым хвостом, и гулкое, свистящее хлопанье пастушеского кнута, и сама деревенская улица с лепешками коровьего навоза, с гусиным пухом, запутавшимся в траве, с мутной водой в колеях.
Они шли, озираясь, по этой странной, незнакомой улице, а старуха, накормившая их, все стояла на крыльце и глядела им в спины.
Прокатились весенние грозы, обили непрочный черемуховый цвет; на обочинах полевых дорог и даже в церковном дворе, под березами, высыпали первые грибы колосовики. В речке нагрелась вода и закачались под крутым берегом желтые кувшинки.
Все трудней стало удерживать ребят возле детдома. С утра убегали на реку, ловили наволочкой пескарей и гольянов, на лесных вырубках собирали еще незрелую, хрустящую на зубах землянику. Лазали по деревьям, ныряли в глубокие темные бочаги, потихоньку жгли костры в дальнем конце кладбища. Начались извечные мальчишечьи драки — «без пощады» и «до первой крови», — один рассчитывался за обиду, второй отстаивал свое право командовать, третьи просто мерялись силой.
А Федор был тих, как девчонка, не дрался, и все же его не трогали. Даже сам Двухголовый, мальчишка двенадцати лет, с некрасивой длинной головою, словно бы промятой на темени, ночами мочившийся под себя, отвратительно пахнущий и оттого постоянно злой, даже он не пускал в ход кулаки.
Федора уважали за рассказы.
По вечерам теперь долго держалась духота, спать не хотелось. Дождавшись, когда уйдут воспитательницы, все мальчишки собирались в одну спальню и настежь раскрывали окна. Потом укладывались на топчаны и слушали Федора.
Как-то само собой получилось, что Федор каждый вечер что-нибудь рассказывал. Он вспоминал прочитанные книжки, когда-то виденные фильмы, бывало, и сам придумывал истории. Его спрашивали, живут ли на луне люди, и он рассказывал про луну и звезды; если хотелось кому-то услышать про путешествия — он рассказывал о дальних краях, знаменитых капитанах, кораблекрушениях. Он много знал для своих лет, говорил интересно, складно, и тихий голос его и смешная картавость не мешали, как будто украшая даже недетскую его речь.