— Понимаешь, — проговорила мать задумчиво. — С этим что-то делать надо…
— Надо что-то предпринять?
— Именно. А то ведь они сдохнут. Отцу обида…
— Они и так дохлые!
— Нет, они снулые.
— Чего, чего?
Того. Предполагается, что пойманная рыба засыпает. Понятно? Она не дохлая, она спит.
— А если сдохнет, то какая получится?
— Давай про это не будем, — сказала мать. — Давай не будем. Знаешь, я попытаюсь их засолить. В конце концов ведь бывает же соленая рыба! Вот я и посолю. Чем мы, собственно, рискуем? Пачкой соли, которую ты принесешь. Каким-то гривенником… А вообще, Варвара, не могла бы ты попросить отца, чтобы он меньше ловил?
— Он не послушается.
— А ты добейся. Ты женщина.
Варвара поглядела на мать с любопытством. Поразмышляла, наморщив лоб.
— Ты ведь сама женщина.
— Увы, — вздохнула мать и дотронулась пальцем до рыбьего хвоста. — Не чувствую.
— Объясни.
— Это невозможно.
— А ты попробуй!
— Ну… быть женщиной… это состояние духа. Особенное такое. Прекрасное. Когда все на свете можешь, когда все подвластно. Пожелаешь — и солнце на небе остановится. Понятно тебе?
— А чего не понять? — сказала Варвара искренне.
— Не ври, как не стыдно.
— Я и не вру.
— Ничего ты не понимаешь. Я сама разобралась в этом слишком поздно. Но ничего… Может, я еще вернусь в это состояние. Может, вернусь. И отец будет поменьше ловить рыбы.
Мать вытерла палец передником, достала сморщенную сигарету, размяла ее. Потрясла спичечным коробком — он не отозвался, молчал.
— Спички в этом доме когда-нибудь заведутся?
— Не исключено, — сказала Варвара.
— Вот тебе гривенник на соль, вот гривенник на спички, вот тебе женская волшебная сумка-авоська. Марш!
— А ты без меня не кури.
— Варвара… Нос не дорос! Отправляйся мигом, пока рыба еще спит. Не дай бог, она перейдет в другое качество.
— Да что ты, — рассудительно сказала Варвара. — Не горюй, прорвемся.
За ночь дорожку перед домом укрыли кленовые листья. У них были морщины: будто каждый лист сначала смяли в кулаке, а потом снова разгладили, не очень аккуратно.
Листья падали и сейчас — от малейшего вздоха, от колыхания, просто оттого, что птица взлетит с ветки. Падали по-разному. Вот небольшой зубчатый лист вдруг встанет на ребро — и мгновенно спикирует вниз, и ткнется в землю черешком, похожим на клюв. А вот громадный пупырчатый лист, апельсиново-розовый, поплывет, качаясь челноком, медленно поворачиваясь, вспыхивая на солнце, просвечиваясь насквозь, как абажур, и опустится наземь легчайшим, затухающим скольжением.
А вот, крутясь игрушечным пропеллером, наискось промелькнет одинокая крылатка — спелое кленовое семечко. Маленький летчик в пергаментно-зеленом самолетике. У него первый полет в жизни. Первый и последний.
Варвара шла по дорожке. Ослепительными были еще живые, шевелящиеся на земле листья. Вдвойне ослепительными они были наверху, на ветках. И уж совершенно ослепительным было сентябрьское небо.
Оно словно бы расширялось, не вмещая в себя весь солнечный свет и блеск, оно раздвигалось, растягивалось. И в зените, в центре купола, голубизна была так тонка, так прозрачно-сияюща, что становилось невозможно на нее смотреть. Голова кружилась.
Внезапно в этой прозрачной голубизне сверкнула стальная игла. Верней, одно лишь острие. Оно вспыхнуло и пропало, но за ним прочертился тоненький след.
Стальная игла тащила за собой снежно-белую нитку. Поначалу эта нитка была тугой и напряженной, а затем, как шерстяная, начинала постепенно раскручиваться, медленно расплетаться на пряди, расслаиваться волокнами…
Варвара смотрела на самолет, прикрыв глаза обеими ладонями. Там, в самолете, был ее отец.
Если бы прошивали небо три самолета, пять, десять, Варвара безошибочно отыскала бы тот, в котором находится отец.
Она видела сейчас отцовское лицо в гермошлеме с зеленоватым защитным фильтром, острые скулы, глаза и губы казались, затушеванными, почти черными, и только полоска зубов фосфоресцировала неожиданно ярко.
Она видела отца в низком пилотском кресле с заголовником; кресло будто бы охватывало его, обнимало, приклеивалось к мерцающей ткани высотного костюма. Она видела и этот костюм, мускулы резиновых трубок по бокам и плечам, тугую шнуровку…
Все это было ей незнакомо. Отец никогда не брал ее на аэродром, не показывал кабину самолета. Но она видела сейчас это четко и явственно.
Она ощущала, что отцу трудно. Очень трудно. Весь он собран, сжат, сосредоточен; все внимание его — на приборах, где сыпь желтых, зеленых, белых и раскаленно-красных лампочек; он ничего не слышит, кроме команд с земли, звучащих в его шлемофоне, и ровного, сильного, свистящего гула двигателей внизу, где-то под пилотским креслом.