Неправда, что кровь пахнет. Она не пахнет. Но все время, пока мы связываем козлушке ноги и, чтобы легче было нести, продеваем палку, — я то и дело сплевываю. Во рту солоноватый, вяжущий привкус, от которого никак не избавиться.
На привал вскоре приходят и остальные охотники. Я слышу, как сразу же начинается шум, ругань, — на Димку кричат, отбирают у него ружье, он оправдывается скрипучим, визгливым голосом…
Мне не хочется быть сейчас вместе со всеми. Подстелив ватник, я ложусь в сторонке. Вечер тихий и теплый, но мне почему-то не согреться, во всем теле зябкая, противная дрожь.
…Вчера я видел такую же козлушку возле ручья. Может, это была та самая, что нынче убита Димкой. А может, и другая, не знаю.
Перед заходом солнца я сидел на берегу. Было совсем тихо, все застыло, затаилось, и только рыхлый вечерний туман растекался из низин.
Я не услышал, а только увидел ее, когда она была уже совсем близко.
Среди белесого ивняка мелькнула желтая тень. В просветах показались ноги, спина. Затем, будто без звука перелетев через кусты, вся она выросла на берегу — кургузенькая, легкая, с высоко поднятой головкой.
Осторожно, как на цыпочках, она переступила по камням и стала пить, смешно наморщив черную верхнюю губу.
А потом долго прислушивалась, окаменев над водой. В темной заводи ясно виднелось ее отражение. Оно подрагивало, колыхалось, будто дышало.
Так и стояли две сестры-козлушки: вздрагивающая в воде и неподвижная на берегу.
Можно было выстрелить. Я бы успел.
Но я не поднял ружья, замер, оставил в себе живыми одни глаза.
Это было так удивительно и чудесно — в нескольких шагах от себя видеть пугливую, трепетную душу леса.
Вот она исчезнет сейчас, и уже совсем другими будут и этот ручей, и кусты, и деревья, и сам туманный воздух, — они опять станут спящими, онемеют, замкнутся…
Я не поднял ружья.
Я смотрел до тех пор, пока она не повернулась и не пропала в редком кустарнике.
И вот теперь эту встречу перечеркнуло другое: ружье у Димкиного плеча, слабый вскрик на просеке, заломленная в судороге шейка и те черные капли, что медленно и вязко падали на землю.
Я не успел помешать Димке. Впрочем, нет, — наверное, я бы успел. Я мог бы подбежать и рвануть ружье в тот миг, когда ударил выстрел.
Но я не сделал этого, замешкался, растерялся. Все было неожиданным и в то же время слишком знакомым, ведь совсем недавно я поступил бы так же, как Димка; сколько раз я вскидывал ружье, не рассуждая; для чего нужен мой выстрел; сколько раз лежала у моих ног бесполезная, жалкая, никому не нужная добыча…
Самого себя увидел я на месте Димки — и не сумел помешать выстрелу.
В минувшую войну нас, школьников, увезли из осажденного города в лесную северную область. Год я прожил в детском доме. Потом приехала мать, взяла меня к себе.
Может, в иную пору и не родилось бы у меня никакой привязанности к природе. Гонял бы я с мальчишками в футбол, строил бы планеры да приемники. Но вышло иначе.
Жилось нам тогда худо. Мать приехала больная, на службу ходила через силу. А надо было как-то держаться и жить. До водяных мозолей я копался на огороде, рубил дрова, носил с реки воду. А летом почти всякий день шел в лес — по ягоды, по грибы. И шел не весело, не для прогулки, а словно на работу, потому что знал — если воротишься пустой, так и есть будет нечего.
Я не любовался природой. Я изучал ее, как изучают нелегкое ремесло. Мне надо было знать лесные приметы, чтобы не заплутать в чаще, и я научился запоминать их. Мне требовалось знать, где какая ягода растет, где какой гриб водится, и я привык отыскивать их наверняка. Мне надо было кормиться в лесу, и я узнал вкус березового сока, пестышков и птичьих яиц.
Я не представлял тогда, что можно восхищаться зарослями иван-чая на вырубке или первым теплым и ленивым снегом. Для меня иван-чай был признаком близких малинников, а первый снег означал, что грибы сошли и в лесу можно встретить лишь стайку опят, которые держатся до самых заморозков.
Я посмеялся бы, если б мне сказали, что я не забуду кипящих под ветром березняков, шепота слепых дождей в траве и стеклянной тишины осени, когда палый лист в лесу ложится огненными кольцами вокруг стволов…
Порою мать по неделям не бывала дома. Она служила в райисполкоме, а оттуда всех служащих часто рассылали по колхозам — проводить посевные и уборочные кампании.
Я оставался хозяевать в одиночку.
Сам топил печь, варил еду, прибирался в избе. А когда уже невмоготу было ждать — выбегал за околицу.